Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Он молча, понимающе кивает мне головой и опускается на пол, на ковер, к моим ногам. Знает ли он, что это последняя, крайняя, самая полная наша минута? Он поднимает на меня глаза, как на его детской карточке, в которые боялась смотреть ему — младенцу — мать. Он говорит:

— Какие у тебя холодные руки! — и греет их в своих больших ласковых руках. Мы молчим. Наконец, мы прощаемся: завтра он уезжает на Кавказ.

У меня сохранилось письмо, написанное им в те дни пребывания в Москве — нам негде и некогда было поговорить уединенно.

«Без даты. 1929 г. Знаешь, с грустным настроением был я в среду в церкви на Воздвиженке. Был усталым, служба была длинная, с литией, у них престол в приделе. Трудно было стоять, голова неясная. И вдруг случилось то, чего давно не помню: то молитва обычно своя бывает, свои слова, скорбь, прошения, покаяние, свои чувства, свои „энергии“, если угодно. А то внезапно откуда-то иной свет, словно поток „энергии“ иной, словно кто-то посмотрел — и взор этот — сила и любовь; око Божьей Матери, сверху, откуда-то, любящий милосердный к тварям взгляд Ее, Ее присутствие. И бодренно, трезвенно в этом свете стоишь. А окружающее померкло, далеко где-то, и боишься шелохнуться, а в груди этот исток воды живой. Что-то такое новое и сильное, и мысли несвязные, слова к самому себе: „Вот что! Вот Ее присутствие, Ее милосердие, забота и любовь! И как я могу чего-нибудь бояться!“ И потом: „Так можно и умереть!“ И еще скорбь, что уйдет и что будешь опять в том же мире и в тех же своих мыслях. И ушло, и стало все, как обычное.

Знаю, что ты скажешь: может быть, это

что-нибудь чисто физиологическое? Ну, а я разве стану доказывать? И ведь и не скажу никому, кроме тебя.

Знаю только, что если когда поцелуешь тебя — ясность и сила, источник какой-то чувствуешь, „энергию“ чистую от тебя, то может быть несравненно сильнейшее ощущение, что Кто-то принимает и милосердно смотрит. Это может быть несколько раз в жизни. Написал не к тому, чтобы придавал значение, но если говорят об „утешении“ схимники и схимницы, мы не ждем его. Мы не ждем, но вот приходит. И если бы пришло в затворе, в тюрьме, то можно вынести что угодно. И если сомневаться — не прелесть ли, то, во-первых, ты знаешь, что не ищем мы ничего, а во-вторых, если уверен я в твоем существовании, то ведь не по внешнему образу — так мы и всех людей видим — а по зрению души твоей. Вот и это так, только тут, страшно сказать, Матерь Божья.

Это так, не придавай значения. В жизни суетной все туманится и забывается.

Листок кончается, и писать кончу. Господь да хранит тебя.

Как наивно было это слово: „любовь есть радость о бытии другого“. Она будет такой в Царстве Небесном. А в этом мире два совершенно противоположных (да еще как противоположных — не как человеческие верх и низ, а как небесный свод и подземные глубины вод) чувства объемлются этим словом: „радость о бытии другого и скорбь от опасения небытия, похищающего друга“».

Так кончается это без подписи письмо. В жизни суетной все туманится и забывается. Да, все забывается, но остается слово. Слово — это вечная память. Вечная память — это бессмертие.

Олег уезжал на Кавказ с того самого вокзала, с которого я провожала Николая Николаевича. Поезд трогается. Олег стоит на площадке и держится за поручни, высокий, ни на кого в мире не похожий. Его провожает в этот раз много народа. Глаза Олега обращены ко мне, но этого, вероятно, никто не замечает. Все машут ему, все радостно оживлены. Ни для кого ничего не случилось, только для нас двоих. Поезд исчезает в темноте. Я остаюсь одна и вспоминаю его слова: «Как бы я мог тебя унизить своим желанием? Вовлечь тебя в слепой принудительный акт природы? Носить, рожать? Один страх за тебя…» Я это еще с тех пор понимала, как мне показали карточку моих теток, умерших родами: в природе скрыто неблагополучие — какое? Я была создана для любви — иного не было у меня дарования. В мире людей любовь разделилась на тело и дух. И я стала, подобно многим, жертвой этого разделения… Просто сказано об этом в Евангелии: «Женщина, которая рождает, терпит скорбь. Потому что пришел час ее. Но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир» {186} .

А от Олега снова приходят письма.

«16 июня 1929 г. Милая, дорогая и единственная Ляля, что-то в этом году так все выходит, что ни от тебя толком вестей нет, ни я не могу писать. Сейчас пишу в одном небольшом хозяйстве, где нашлась мне работа по садоводству. Но до почты далеко, верст 12, и надеюсь только дня через три там быть. Здесь чувствую себя хорошо — отдохнул как в санатории. Сад тихий, уединенный — дело мне знакомое, предлагают и впредь работу, так как садовников мало, и мои, хотя и скромные, познания кстати. Очень хотелось бы тебя хоть на время на поправку устроить. Тишина этих сливовых садов делает их специальным санаторием от всяких нервов. Но я спешу к себе, так как забросил свое хозяйство. Ушел, посадив картошку и капусту, и не знаю, что там делается. До сих пор было суховато, но теперь пошли дожди, что весьма кстати, так как были опасения за урожай.

Что буду делать дальше — сейчас не знаю. Надеюсь, что меня уже ждет письмо от тебя. Либо продолжать хозяйство, либо бросать… Зависит, собственно, от тебя: соберешься ли ты в эти края (на что, по-видимому, нет никаких данных) — тогда буду ждать, в противном случае, хотелось бы еще где-нибудь повидать тебя. Необходимо знать твои планы, отсюда будут зависеть и мои. Если не писала, напиши сейчас же — и туда, и сюда.

Как хорошо, если бы ты могла побывать тут. Прошлись бы по новым местам, которые тебе, несомненно, понравились бы при всяком настроении, и, во всяком случае, действие было бы хорошее на здоровье и т. д.

Письмо это писал где-то в саду, а кончаю у моря. Погода холодная, над морем тучи, и сверкают молнии, и хочется затопить печку и закутаться в одеяло. На июнь не похоже. Маме твоей сейчас не пишу, у моря при прохладе не много напишешь. Жду времени идти на поезд… Прости, целую крепко. Г. с тобой. Л.».

В это время идет мой служебный отпуск, и мы плывем с Александром Васильевичем на теплоходе по Волге и Каме. Там на пристанях я получаю «до востребования» письма Олега. Получаю их тайно, чтоб перечитать на палубе, когда Александр Васильевич спит.

«20 июня 1929 г. Милая и единственная детка, сегодня получил твои письма с пути. Конечно, ты знаешь, какое действие должны бы они на меня произвести, если бы не было этого действия и раньше. Как ты можешь спрашивать, помню ли я о тебе? Не было такой минуты ни днем ни ночью, чтобы я о тебе не думал. Боль о тебе меня не покидает.

Ты винишь меня в том, что я не сразу тебя полюбил, что уезжал на Кавказ. Я любил тебя, но ты знаешь, что я боялся себя. Я страшился опалить тебя, я не мог предположить, что та злая сила, которая весь род человеческий съедает, может не иметь власти над людьми… Да, если бы это шло скорее, если бы полюбил тебя без страха и опасений, тогда, может быть, нынешних наших страданий не было бы.

Но что говорить о минувшем — о настоящем станем думать. Тяжко, невыносимо тяжко то, что ты в плену. Что ты — под гипнозом. Если бы я был святым, я стат бы изгонять из тебя бесов или от тебя, от сердечка твоего дорогого.

Они исказили душу твою, исказили веру твою. Я не могу верить в Твоего Бога… У тебя все стоит призрак рока, и на словах ты отказываешься, это выдумка сатаны влечет тебя, как связанную, ты в плену, ты против воли идешь. Это родовая стихия имеет власть над тобой — подсознательно все время эта мысль: „А может быть, нужно, чтобы человек родился…“ Господи, истреби мерзкого беса, смущающего создание Твое!

Что могу я сделать, детка, я бессилен тут, лишь Бог может изгнать. И то в тебе темное, что способна замечать и писать такие мысли, что ты красивая, и этим мужчинам хотелось бы, чтобы ты с ними ехала, уверяю тебя, что такие даже невинно бесстрастные и печальные мысли не приходили бы тебе в голову, если бы не был приставлен к тебе родовой бес, и ты не принимала бы частично его нашептывания. И приставлен-то он не по „року“, а потому что ты ему должна — ты слушала и слушаешь порой его слова.

Думал я, ну что я теперь могу сделать для тебя? Садить сад, чистить сапоги в Москве, или служить там садовником, или еще что-нибудь? Недавно встретил Митрофана, который ломал голову над тем же и поведал мне грустный вывод, что единственное, что нужно, это сыпать деньги мерками, а это сейчас невозможно. Для этого надо или спекулянтом быть или большим начальником. Это был тот же вывод, который и мне известен, и я думал о том, если бы требовалось заботиться о тебе с мамой здесь, или быть сторожем, или садовником где-нибудь там, я мог бы, но нужно быть богатым, а это сейчас невозможно физически. Но и требуешь-то ты этого потому, что не доверяешь Спасителю. Ты похожа на мать в том отношении, что за нее, под ее гипнозом страшно боишься нужды.

А мне кажется, что тебе вреден самый стиль покойного Николая Николаевича — там была Ривьера, а тут — каюты пароходов на Волге и т. д. Это звенья одного целого со страхом за мать.

Если бы верила больше — сюда бы приехала. Очень просто: не пошла бы на службу, а взяла бы билет

на Кавказ и нашла бы меня. Я бы пошел с тобой в еще новые неизвестные тебе места, ты бы отдохнула, пришла бы в себя, помолились бы вместе, и сошел бы с тебя этот туман.

Радость моя, ребенок мой единственный, для которого я живу, и вместе — нож, который мне в сердце вонзили, — ты своей рукой — и не вынули, послушайся, приезжай сюда. О маме не беспокойся. У нее много друзей, они позаботятся это недолгое время. Она ведь клялась, что на любую жертву для тебя готова. А за тобой и она приедет.

Я думаю, мне лучше не ехать. Чего мне там делать? Работа и здесь найдется. Если я хотел ехать — то лишь для тебя, чтобы около тебя побыть. Вместо этого подождал бы я тебя здесь — и на зиму здесь бы остались. Приехала бы тогда и твоя мама и устроилась бы здесь. Мои знакомые домик в Сочи, кажется, купили, и он пустой стоять будет — жить можно. И здесь в горах тоже можно, и в Майкопе можно. Тут и Сережа, и Митрофан, — понадейся же на общую заботу хотя бы.

А у меня работы по садоводству достаточно. Ты спрашиваешь, люблю ли я тебя. Мне тут находится место агронома — это лучше, чем просто садовника-огородника, и я ради тебя отказался, чтобы не связывать себя службой, чтобы иметь возможность уехать. А была бы ты здесь — я взялся бы. А как бы хорошо вместе жить и работать! Если же кто тебя любит — пусть сам к тебе приезжает. Решись, время пришло уже, разве же это так трудно?

Я вспоминаю тебя только в двух образах: во-первых, какой ты была в тот памятный вечер, когда увидел я ту „руку“, как ты отдыхаешь душевно и телесно получше примостившись, ясная и мудрая (в подобные минуты ты бываешь особенно мудрая). Во-вторых, в том платьице, которое примерял тебе Семен, когда еще зеркало подносил {187} . И в этом, и в другом образе — ты сама, в настоящей своей природе, не затемненной чуждым влиянием… Поверь, детка, что обе вы тут хорошо проживете.

Ты посмотри, детка, при моей непрактичности с Божьей помощью выходят же практические вещи у нас. Боря приехал сюда и поныне здравствует, и участок наш хорош, построили домик здесь — и сейчас стоит. Предлагают место садовника и агронома. Готовое пристанище и в горах, и у моря, и на Кубани, и вместе отлично наладим жизнь. Страхи твои суть тоже гипноз. Вспомни, как ты в Сухуме решилась плавать с лодки на глубине — ничего, легко. Что ты цепляешься за службу — это тоже ведь гипноз общего страха. Работу и здесь найдем. Ты только сдвинься с места, и все будет. А он, если захочет, пусть приезжает. Займи мужественную позицию, уйди — и он еще сам и маму привезет, а нет, так я могу привезти. Дело покажет.

Знаю, что еще будет держать „квартира“. „Квартиру потеряем“. Ляля, речь идет о душе — о квартирах ли думать? Брось, все будет, когда надо будет, захотим в Москву приехать — тотчас квартира будет.

Мысли эти самые трезвые. Я уже слишком перемучился, чтобы в отчаянии решать, и говорю вполне практически. Вот этим способом, на этом пути испытай мою любовь, а не требуй чудес. Что другое возможно? Жить около тебя в Москве? Это уже решено. Но ты же сама говоришь, что этого мало. Это „паллиатив“. Потому что я не смогу тебя с мамой обеспечить. Сейчас это невозможно. Но пойдем другим путем — двигайся сюда — и все будет.

Есть случай отправить письмо, потому кончаю. Напиши теперь на старый наш участок. Здесь буду не раньше как недели через две, так предполагаю. Напиши скорее. Прости, если чем обидел. Целую тебя крепко. Г. с тобой. Л.».

«29 июня 29 г. Милая Ляля, пользуюсь случаем написать несколько слов, хотя особенного ничего нет. Надеюсь сегодня получить от тебя письмо. Дошли ли до тебя все мои послания — два, воздушной почтой и одно простое, и маме твоей одно. Я еще думал обо всем и убеждаюсь, что тебе нет иного образа действия. Ты оскорбляешь Бога, ожидая знамения, нехорошо это.

Уезжай и скажи А. В., лучше напиши, что если он тебя любит — любовь подскажет ему, что надо делать. Это вырвало бы и тебя, и его из той больной атмосферы, которую ты сама же около себя поддерживаешь. Уверяю тебя, что, если бы отошла сама хоть на несколько дней, ты ужаснулась бы ложности твоего положения.

Обо мне не беспокойся. Я живу отлично.

Уходят, спешу кончать. Прости за пустое письмо, трудно писать, когда через минуту надо кончать. Помню тебя все время и все сделаю, что можно будет. Сейчас чувствую почву под ногами в экономическом отношении, спокойствие и уверенность, что пора тебе переменить жизнь. Целую тебя. Г. с тобой. Не забывай меня… Твой Л.»

И все же — я и сейчас не перестаю удивляться Олегу, потому что после этого наступает не гибель, а возрождение, и хочется следить теперь не за историей его любви, а за его личным в этой любви ростом.

От письма к письму видно, как растет и крепнет духовное существо Олега: это уже не тот мальчик, который «строил на страх всему миру обитель». Это о. Онисим, усвоивший себя в таинстве Христу и быстро идущий к завершению жизни. Как преодолевает он свое личное страдание, восходя на новую ступень обладания скорбью, самообладания, он хочет теперь разделить все переживания своей сестры. Он отказывается от расчета на помощь мецената, ищет самостоятельный заработок, «он чувствует, наконец, в экономическом отношении почву под ногами».

Скорбь владеет им и ночью и днем, но теперь он не подчиняется ей: он в высшей степени, как никогда, деятелен во внешней жизни. Он пишет, учится, хозяйничает на участке.

Колебания — вместе ли строить жизнь или в полном одиночестве, для него окончились: «Устроиться без тебя было искушение в минуту слабости. Это — буддийская логика. Я буду возле тебя во всех твоих ошибках, на всех кривизнах твоих путей. Я хотел бы терпеть все с тобой до конца».

Он отвергает всякую попытку взаимно разжалобить друг друга: «Не смей страдать из жалости ко мне. Это в тебе та самая стихия, которую я ненавижу так же сильно, как люблю тебя. Для меня имеет цену только твое свободное убеждение».

Но самое важное, что он утвердился теперь в ясном сознании: его любовь — не «прелесть», потому что он любит «сестрицу свою после Господа» и исповедует это. Правда, он «слишком» любит ее, но это «слишком» — не слабость, потому что «любовь можно выровнять, только прибавляя там, где мало, а не убавляя, где непропорционально много».

Теперь он видит соотношение сил человеческих и сил промыслительных: «Если б я был святым, я стал бы изгонять из тебя бесов, или от тебя, от сердечка твоего дорогого… Но что могу сделать я, я бессилен тут, лишь Бог может изгнать». Олег проходит подлинную школу смирения, как бы устраняясь и предоставляя действовать силе Божьей — он смиряется в своей человеческой ограниченности и получает тут же, как дар, силу веры и терпения: «Я слишком мало в своем отчаянии явил веры Господу. И если приступы его прошли, то именно благодаря вере». Признание и своей, и моей слабости вооружает его непоколебимой верой в силу Божью: «Не попустит Господь этого. Он слишком любит и жалеет тебя, и путями, Ему ведомыми, вернет тебя».

Теперь, наконец, приходит к нему понимание, почему все случилось; он винит теперь не одну любимую им девушку, он понимает, что, если бы сначала ответил на ее призыв без страха и опасений, тогда, может быть, «нынешних страданий и не было бы…». И добавляет: «Но что говорить о минувшем, о настоящем станем думать». Он теперь не идеализирует свою Лялю, он приходит к прекрасной трезвости, свидетельствующей о духовной зрелости его души. Он понимает, что переоценивал мои силы, не смея думать обо мне, как о слабом существе, «нуждавшемся в ограждении, которое действительно было нужно». Теперь он жалеет не об абстракции, не о том, что «образ не удался», а о Ляле, живой и любимой: «Радость моя, ребенок мой единственный и вместе нож, который мне в сердце вонзили — ты, своей рукой — и не вынули».

Последние письма Олега — это бесконечное снисхождение и терпение, и, что дивно, непоколебимая, несмотря ни на что, вера в раз и навсегда увиденный им внутренний образ любимого существа. «У нас ведь было, как в романах бывает, что „он“ сразу увидел, что это „ты“ — для него. А у нас я сразу увидел, что „ты“ — для Христа. Девство — твоя сила и твое искусство… Это единственное, что ты можешь сказать людям», — пишет он мне. Он понимает девство как «высшую чистейшую собраннейшую, напряженнейшую действенность человека». Это — божественное свойство: «Первая Дева — св. Троица», — повторяет он слова св. Григория Богослова.

Поделиться с друзьями: