Невидимый (Invisible)
Шрифт:
Ты не хочешь об этом думать. Ты не хочешь думать о своих родителях и тех восьми годах, закупоренных в доме скорби. Тебе было десять лет на время смерти Энди, и вы оба, ты и Гвин, были тогда в летнем лагере в штате Нью Йорк, то есть вас обоих не было, когда это случилось. Ваша мать проводила недельный отдых с семилетним Энди в небольшом приозерном дачном домике, купленном отцом в 1949 году, когда ты и твоя сестра были совсем крошками, в месте семейного летнего отдыха, в месте пахнущих костром ужинов и комариных закатов; ирония случившегося заключалась в том, что родители решили продать этот дом после последней поездки на Эхо-озеро, буквально в часе езды от нашего дома, но это спокойное место начинали окружать постройки новых домов; и в отсутствии двух детей мать в ностальгии о прошлых летах решила отвезти Энди к озеру, несмотря на то, что отец был слишком занят для их компании. Энди не научился еще плавать, хотя и старательно барахтался; в нем всегда горел огонек лихачества, и в постоянных поисках приключений он вечно проявлял такую дьявольскую изобретательность, что все знали, он был предназначен добиться совершенства в искусстве Шуток и Розыгрышей. На третий день отдыха, около шести часов утра, пока мать спала в своей комнате, Энди взбрело в голову пойти искупаться. Перед уходом семилетний искатель приключений написал короткую полуграмотную записку — Дарагае Мам явозире пака Энди— потом на цыпочках
Ты не хочешь об этом думать. Ты избегаешь этого, и у тебя нет никакого желания возвращаться в тот дом всхлипов и молчания, слышать, как твоя мать воет в спальне наверху, открыть аптечку и сосчитать бутылочки успокоительных лекарств и антидепрессантов, думать о докторах и о ее кризисах и о попытке самоубийства, и о долгом ожидании в госпитале, когда тебе было двенадцать лет. Ты не хочешь вспоминать глаза отца, и как он все время смотрел сквозь тебя, и его расписании робота, встающего каждый день в шесть утра и возвращающегося только после девяти вечера, и его отказ упоминать имя погибшего сына. Ты редко видел его, и с твоей матерью, неспособной ухаживать за домом и приготовить еду, ритуал семейных ужинов сошел на нет. Заботы уборки и приготовления еды взяли на себя так называемые работницы, всегда обшарпанные чернокожие женщины в возрасте пятидесяти-шестидесяти лет; и, поскольку твоя мать предпочитала есть свою еду в одиночестве, за розовым пластиковым столом на кухне сидели только ты и твоя сестра. Когда твой отец ужинал — было вечной загадкой. Ты представлял себе, что он ходил в рестораны, может, в один и тот же ресторан, но он никогда не обмолвился словом об этом.
Неприятно думать о таких вещах, но сейчас, с присутствием сестры рядом, ты не можешь остановить поток воспоминаний, ринувшихся на тебя против твоего желания; ты садишься за работу над длинной поэмой, начатой в июне, и вдруг обнаруживаешь себя остановившимся на полу-слове, смотрящим бесцельно в окно и вспоминающим детство.
Сейчас ты понимаешь, что твой уход от них начался гораздо раньше. Если бы не смерть Энди ты, возможно, остался бы помогающим, заботливым сыном до самого времени отъезда в университет, но как только дом начал разрушаться — с уходом твоей матери в вечное самобичевание скорбью и с постоянным отсуствием твоего отца — ты должен был найти какую-то замену семейным отношениям. В обстоятельствах детства какую-то означало школу и бейсбольные поля, на которых ты играл с друзьями. Ты хотел превзойти всех во всем, и, поскольку природа наградила тебя здравым умом и крепким телом, твои отметки были всегда среди лучших, и ты преуспел во многих видах спорта. Ты никогда не размышлял об этом тогда (был слишком молод), но успехи в школе и в спорте помогли тебе уберечься от вечного траура в доме; и чем больше ты добивался успехов, тем больше ты отходил от матери и отца. Разумеется, они желали тебе добра, они ни в чем не препятствовали тебе, но наступил момент (в возрасте около одиннадцати лет), когда ты начал желать восторгов друзей так же, как ты желал родительской любви.
Через несколько часов после того, как твою мать отвезли в психиатрическую больницу, ты поклялся памятью брата до конца своих дней оставаться хорошим человеком. Ты был один в туалете, вспоминаешь ты, один в туалете, пытаясь остановить слезы, и под хорошестью ты подразумевал честность, доброту и щедрость, ты подразумевал не смеяться ни над кем, не унижать никого и никогда не драться. Тебе было двенадцать лет. Когда тебе стало четырнадцать, ты провел первое (из трех последующих) лето, работая в магазине отца (клал покупки в пакеты, расставлял товары, стоял за кассой, подписывал накладные, убирал мусор — превосходный опыт, чтобы добиться высот работы библиотечного пажа). Когда ты достиг пятнадцати лет, ты влюбился в девочку по имени Патти Френч. Позже этим годом ты сказал сестре, что станешь поэтом. Когда тебе стало шестнадцать, Гвин покинула дом, а ты удалился во внутреннюю ссылку.
Без Гвин ты бы ничего не добился. Сколько бы ты не хотел окунуться в жизнь за пределами твоей семьи, дом всегда был твоим местом жизни, а без помощи Гвин ты был бы уже раздавлен, уничтожен, выгнан действительностью на край рассудка. Самые первые воспоминания о ней начинаются с возраста пяти лет; ты помнишь, как вы оба сидите голышом в ванне, твоя мать моет голову Гвин, шампунь на ее голове пенится белыми брызгами и странными волнами, и она откидывает голову назад, смеясь, а ты смотришь на все зачарованно. Уже ты любишь ее больше всех в мире, и до семи лет ты думаешь, что будешь жить вместе с ней всегда, что вы будете мужем и женой. Не будем добавлять о ссорах с ней и неприятностях, доставляемых друг другу иногда, потому что они случаются совсем не так часто, как это бывает с детьми в семьях. Вы оба похожи, темные волосы и серо-зеленые глаза, стройные, с небольшими ртами, похожи так, что могли бы пройти, как образцы мужского и женского пола одного человека; и тут внезапно появляется Энди с его черными кудряшками и коротким, пухлым телом, и с самого начала вы принимаете его, как персонаж для шуток, хитрый карлик в мокрых подгузниках, который появился в семье только для одной цели — забавлять окружающих. В его первый год вы относились к нему, как к игрушке или собачке, но, когда он начал говорить, тогда вы пришли к общему мнению, что он тоже человек. Живой человек, но в противовес тебе и сестре, соблюдающим приличия поведения, его настроение менялось со скоростью кружащегося танцора, и шумный и молчаливый, подверженный внезапным рыданиям и долгим приливам обезьяннего хохота. Наверное, ему было нелегко — войти в семью, торопясь успеть за старшими сестрой и братом — но дистанция между нами с его взрослением уменьшалась, его плачи постепенно ушли, и, вскоре, плакса вырос в неплохого мальчугана — с ветром в голове ( Явозире), но все равно неплохого.
Перед рождением Энди твои родители переселили тебя и сестру в две комнаты на третьем этаже дома. Совершенно другая реальность открылась вам на такой верхотуре, почти что отрезанные от происходящего внизу, и после событий на Эхо-озере в августе 1957 года, она стала вашим убежищем, единственным местом в крепости печали, где ты и твоя сестра могли спрятаться от скорбящих родителей. Конечно, вы тоже грустили по Энди, но по-своему, по-детски, даже более торжественнее; и много месяцев ты и твоя сестра мучались угрызениями совести перечислением всех не-совсем-добрых вещей, когда-то сделанных вами с Энди — дразнилки, обзывания, когда не давали ему говорить, шлепки и толчки, иногда слишком сильные — будто какая-то тень чувства вины заставляла вас заниматься самобичеванием, каяться в своей неправоте бесконечным перечислением своих ошибок за все годы. Эти церемонии всегда проходили ночью, в темноте спален; вы говорили друг с другом через открытую дверь между комнатами, или кто-нибудь перебирался в другую спальню, ложились вместе и смотрели в потолок. Тогда вам казалось, что вы осиротели, и привидения родителей блуждают на нижних этажах; и спать вместе стало привычкой, простым успокоением, средством от слез и горя, так часто появлявшихся в доме после смерти Энди.
Близость подобного рода была несомненной основой твоего отношения к сестре. Она началась давным-давно, с самых первых воспоминаний; и ты не можешь
вспомнить хоть один эпизод из жизни, когда ты вдруг застеснялся или испугался ее присутствия. Маленькими детьми вас купали вместе, вы изучали ваши тела в играх в «доктора»; а в дождливые дни, когда вы оставались в доме, любимым занятием Гвин было прыгать вместе голыми по кровати. Не для удовольствия прыжков, как она говорила, но потому, что ей нравилось наблюдать, как твой пенис шлепал верх-вниз, хоть он и был совсем маленький в то время; ты радостно соглашался с ней, она же всегда смеялась при виде его, а что же еще принесет тебе большую радость, чем смех сестры? Сколько было вам лет? Четыре? Пять? Постепенно дети уходят от откровенного нудизма младенчества и, достигнув возраста шести-семи лет, воздвигают внутри себя барьеры целомудрия. По каким-то причинам этого с нами не случилось. Более нет совместных купаний, нет докторских игр, прыжков по кроватям, но открытость тела осталась. Дверь общего для вас туалета часто оставалась незапертой, и много раз ты проходил мимо и видел оправляющую нужду Гвин, а сколько раз она замечала тебя, выходящего без полотенца из душа? Нам казалось это совершенно нормальным — видеть голое тело друг друга; и сейчас, летом 1967 года, отложив ручку в сторону и смотря в окно, погруженный в думы о детстве, ты раздумываешь об отсутствии стыда и решаешь, что это было от того, что ты думал — твое тело принадлежит ей, и что вы принадлежите друг другу, и невозможно представить наши отношения как-то по-другому. Правда, со временем, вы стали отдаляться друг от друга, но все равно, даже начавшиеся изменения в ваших телах не помешали близости отношений. Ты помнишь, как Гвин вошла в твою комнату и задрала блузку, чтобы показать тебе ее небольшие припухлости вокруг сосков, первые знаки растущей груди. Ты помнишь, как показал ей твои первые волосы в паху и одну из первых твоих эрекций, и ты также помнишь ее в туалете, она смотрит на кровь, стекающую по ее ногам, когда появились ее первые месячные. Никто из вас даже и не подумал бы пойти к кому-нибудь другому с рассказом об этих чудесах. События, меняющие жизнь, нуждаются в свидетелях, и кто же еще может быть в этой роли?Затем была ночь великого эксперимента. Ваши родители уехали на выходные, решив, что вы достаточно взрослые, чтобы быть без надзора. Гвин было пятнадцать лет, а тебе — четырнадцать. Она была уже почти что женщина, а ты только что начал вылупляться из своего мальчишества, но вы оба еще оставались в агонии подросткового отчаяния, постоянно думая о сексе с утра до вечера, бессмысленно мастурбируя, вне себя от желания; ваши тела горят похотливыми фантазиями в ожидании, чтобы кто-нибудь прикоснулся, кто-нибудь поцеловал, голодные и опустошенные, возбужденные и одинокие, пруклятые. За неделю до отъезда родителей вы откровенно обсудили дилемму, великое противостояние взрослого желания против юного возраста. Мир сыграл злую шутку, предназначив вам жить в середине двадцатого века, гражданами самой развитой страны, никак не меньше; и если бы вы родились в каком-нибудь племени Амазонии или Южных морей, вы бы уже потеряли свою невинность. Так возник наш план — сразу после разговора — но вы решили дождаться убытия родителей прежде, чем приступить к делу.
Прежде всего, это будет однажды, только один раз. Это должен быть эксперимент, не новый образ жизни; и, как бы вам не понравилось, вы не станете продолжать после этой одной ночи, потому что, если бы вы продолжили дальше, вещи могли бы выйти из-под контроля, вы могли бы позабыться, и могла возникнуть проблема окровавленных простыней, и даже могло бы произойти самое смешное, непроизносимое вслух, о чем вы вообще не хотели говорить ни слова. Ничего и все, решили вы, но никаких проникновений, весь спектр возможностей и позиций, сколько бы вам захотелось, но это будет ночь секса без проникновения. Поскольку никто из вас не имел опыта в этом, возможность настолько взбудоражила вас, что дни перед отъездом родителей прошли для вас в лихорадке ожидания — напуганные до смерти смелостью плана, будто в бреду.
Это была возможность впервые сказать Гвин, как ты ее любил, сказать, какая она красивая, прикоснуться языком к ее рту и поцеловать ее так, как ты об этом мечтал. Вы оба дрожали, снимая одежду, дрожали с ног до головы, залезая в постель, ощутив объятия ее рук вокруг твоего тела. В комнате было темно, но ты видел блестящие глаза сестры, контуры ее лица, очертания ее тела; и, когда ты прокрался под покрывало и почувствовал обнаженность ее тела, ее кожу пятнадцатилетней сестры, прижавшейся к твоей коже, ты вздрогнул, почти захлебнувшись напором чувств, захлестнувших тебя. Вы лежали, обнявшись некоторое время, сплетясь ногами, щека к щеке, застыв в ожидании и надеясь, что твой партнер не бросится бежать, объятый страхом. Потом Гвин провела руками по твоей спине, приблизила свой рот к твоему и поцеловала тебя, поцеловала сильно, с неожиданной для тебя агрессией, и ее язык вошел в твой рот, и ты понял, что нет на свете ничего лучшего, чем быть поцелованным так, как она целовала тебя, и что ради этого стоило быть живым. Вы целовались, довольно урча и царапая друг друга, и ваши языки переплетались, и слюна стекала с ваших губ. Наконец, ты собрал все мужество и положил ладони на ее грудь, на ее маленькую, невыросшую до конца грудь, и впервые в твоей жизни ты сказал себе: я касаюсь девичьей груди. После касаний руки ты начал целовать места прикосновений, обходя языком вокруг сосков, целуя их, и вы оба были удивлены, как они становились все тверже и все больше точно так же, каким становился твой пенис с самого начала поцелуев. Это было слишком много для тебя; обряд посвящения в чудеса женского тела выбросил тебя за пределы терпения, и без никакой помощи от Гвин ты неожиданно кончил в первый раз за эту ночь, яростный выброс прямо на ее живот. Благодарение небесам, чувство стыда было недолгим, еще ты истекал семенем, а Гвин рассмеялась и, подбадривая тебя, радостно растерла свой живот.
Длились часы. Вы оба были нстолько молоды и неопытны, настолько заведены и неугомонны, настолько голодны друг другом, что, помня об обещании одного раза, никто из вас не хотел окончания этой ночи. Вы продолжали и продолжали. Со всей силой и неутомимостью четырнадцатилетнего подростка, ты очень скоро отошел от быстрого выброса, и в то время, как твоя сестра нежно обхватила твой возродившийся пенис (совершенно невыразимое наслаждение), ты погрузился в урок анатомии, обратив руки и рот вокруг ее тела. Ты открыл вкуснейшие мягкие части шеи и внутренних бедер, незабываемые рельефы спины и ягодиц, почти невыносимое наслаждение целуемого уха. Удовольствие прикосновений, и запах духов Гвин, и скользкие от пота ваши тела, и маленькая симфония звуков, исходивших от вас той ночью: стоны и вздохи, и потом, когда Гвин дошла до экстаза конца в первый раз (поглаживая свой клитор), звук воздуха, покидающий ее ноздри, усиливающееся дыхание и радостный выдох в конце. В первый раз, потом еще два раза, и даже, наверное, еще один. Потом была рука сестры, обхватившая твой пенис, рука, двигавшаяся вверх и вниз, пока ты лежал на спине в тумане приближающихся эмоций; и потом был ее рот, также двигавшийся вверх и вниз, ее рот с твоим возбудившимся пенисом; и потом было глубокое чувство интимности, возникшее после твоего очередного оправления — соки твоего тела перешли в другое тело, соединяя души в нечто единое. Потом твоя сестра легла на спину, открыла ноги и сказала тебе коснуться ее. Не там, сказала она и взяла твою руку и привела в то место, где она хотела, место, где ты никогда не был, и ты, незнающий ничего до этой ночи, постепенно начал свое человеческое образование.