Невозможно остановиться
Шрифт:
— Да. Слушаю. Киселев.
Я:
— Киселев, не хами. У тебя грубый голос. А говорит с тобой не кто-нибудь, а Теодоров.
— Кто-о?
— Теодоров, глухая тетеря. Это я Теодоров! А ты Киселев.
— Ю-юра! (Тут следуют непечатные выражения удивления и радости.) Ты где? Ты в Москве, что ли?
— А еще точней — на Казанском вокзале. Слушай! Я только что прибыл. Еду сейчас в гостиницу «Центральная». Устроюсь там, и я свободен. Где встретимся?
— Стой… погоди… дай очухаться! сейчас соображу. Так! Сообразил. Как у тебя с капустой?
— Не понял. С какой капустой?
— Ну, провинция! Ну, писатели в провинции! С деньгами
— Вот так бы и говорил. Не уважаешь, Киселев, деньги.
— Плохо, что ли? Мне надо искать?
— Плохо будет, когда спустим. Не ищи! Говори, где встретимся.
— Так. Так. Так. А что, если в ЦДЛ? Членский билет у тебя с собой?
— Дурацкие вопросы задаешь, Костя. Давно утерян.
— Понял. Извини. Ладно, я тебя сам проведу. Часа тебе на гостиницу хватит?
— Дай два.
— Даю два! Будешь выходить из гостиницы, позвони, идет?
— Идет.
— Юра, а ты… (непечатное выражение) действительно Теодоров?
— Не сбивай меня с толку, а то я сам засомневаюсь. А я твои планы не нарушил?
— Еще как! Работы полно, но хрен с ней! Деловая встреча намечена, но пошла она! Жена ждет пораньше, но… (непечатное выражение). Короче, жду звонка!
Вот такой, Лизонька, интересный разговор, хотя несколько… это самое… нецензурный. Но друг-читатель, я надеюсь, уже привык к простой бытовой речи. Да и не злоупотребляю я, кажется, нехорошими словами — зачем? Стараюсь сопротивляться нашему хулиганскому времени, не только хулиганскому и негодяйскому, но еще и утекающему, утекающему, как… как песок в песочных часах (вот сильное сравнение!). Обещаю, что в этой главке и в последующих никто больше не посмеет… это самое… грубо выражаться. Разве только в шутку? В шутку, я полагаю, можно. У меня все герои (и сам Теодоров иногда) матерятся только в шутку и сами же при этом добродушно как бы смеются. Не то что у злого, неприятного писателя Лимонова… У него грубый, неинтеллигентный мат-перемат. А потому что живет за границей и ненавидит окружающую действительность.
Но это так, к слову. А разговор мой с Костей Киселевым, разговор, который я мог бы уложить в одну повествовательную фразу, привел я дословно для того, чтобы ты, Лиза, сильно удивилась. Что, мол, за тип этот Теодоров! Везде-то у него друзья-приятели! Все-то радуются встрече с ним, даже какая-то старуха-вязальщица готова подарить ему шерстяные носки! Встретилась в дороге жирная продавщица, так и ту он не сумел как следует возненавидеть. Так не бывает, Теодоров! Врешь ты все.
Но я не вру. Бывает. И всегда так будет, предполагаю, пока Теодоров-сан сам не окрысится, как… как крыса, на весь этот Божий мир, на всех людей, родных и чужих, близких и далеких, на счастливых и несчастных, особенно, особенно не счастливых, процветающих, удачливых, денежных, — пока не озвереет, как… как зверь, не научится ненависти к умным и глупым, больным и здоровым, особенно к здоровым, непьющим, разумным, полноценным, — пока не станет презирать, завидовать, клеветать, наушничать, строчить доносы, подсиживать и опять презирать, опять завидовать, клеветать, наушничать, строчить доносы, подсиживать, — а всего этого человеческого многообразия и богатства ему, однозначно слабоумному, не дано.
Поэтому, Лизунчик… (о, Боже!)… поэтому, милая Лиза, Теодоров не виноват в том, что следующий его телефонный разговор не менее дружелюбен, чем предыдущий. Но тебе его лучше не слышать. Прерываю связь.
— Але! Это квартира Авербахов?
— Правильно. Это квартира
Авербахов. Бывших.— То есть как? А с кем я, простите, говорю? Что-то мне ваш голос знаком. Уж не Соня ли это Авербах?
— Совершенно верно. Я Соня. Но давно не Авербах. Кто это?
— Меня проще узнать, Соня. Я не сменил фамилию. Я по-прежнему Теодоров. Помнишь такого, Соня?
— Боже мой! Юра? Неужели?
— Да, я.
— Боже мой! Юрочка! Где ты?
— Здеся.
— В Москве? Правда? Боже мой, Юрочка! Немедленно презжай ко мне!
— А у тебя что, спектаклей вечером нет?
— Боже мой, Юрочка, как ты отстал от жизни! Я уже два года, как ушла из театра.
— Даже так? И где ты теперь, прости?
— Где, где! Я в кино снимаюсь, мальчик ты мой золотой. Но, Боже мой, Юрочка, что за вопросы по телефону? Приезжай немедленно. Сына я выгоню к папе с мамой. Мы с тобой такое устроим!
— А муж? Про мужа забыла.
— Муж, муж! Тоже нашел проблему. Мужа я отправлю по его блядям, он рад будет.
— Боже мой, Соня, как я рад тебя слышать! Диктуй адрес. Я у тебя не был.
Она на диктует. Адрес я утаю от друга-читателя.
— Понял, Соня. Записал. Да! На всякий случай: как твоя нынешняя фамилия?
— Голубчик ты мой, ты и этого не знаешь! Голубчик моя фамилия. Софья Голубчик.
— Прямо-таки Голубчик? Брось, Соня. Не верю.
— Ха-ха-ха! Все не верят, кто первый раз слышит. А я Голубчик. И муж у меня Голубчик. А ты, голубчик мой, когда приедешь? Сколько тебя ждать?
— Часам к шести-семи.
— Боже мой! Почему так долго?
— Делишки есть, Соня. А как смотришь, если привезу приятеля? Можно?
— А почему нет? Пожалуйста! Вези кого хочешь!
— Ну, спасибо. Жди!
— Жду, Юрочка. Чем раньше, тем лучше. Целую!
Але, Лиза! Наладил с тобой связь. Информирую: старушенция Москва встретила меня на первых порах гостеприимно. Еду, Лиза, в гостиницу.
Мой славный приятель Митя, с которым мы однажды попали в Москву, был подавлен и угнетен ее многолюдностью. Старожил наших мест, Митя свои отпуска проводил обычно в таежных сопках или на побережье с ружьем, спиннингом, собакой. По улицам Москвы Митя ходил, держа меня за руку, затравленно озирался, хныкал, матерился, ныл и норовил все время шагнуть под машину. Он улетел домой при первой же возможности, счастливый от того, что покидает это урбанистическое средоточие суеты и пороков. Понимаю Митю. Но я не такой. Я легко нахожу общий язык со столицей: дневной, и вечерней, и ночной. Не могу сказать, что люблю ее сильно и мучительно — и не скажу. Но она интересна мне, я готов домогаться знаков ее внимания, Может быть, я хочу понять ее душу — то темную, алчную, то привольно размашистую… то чиновную, чернильную, то пролетарскую, кровавую, то светлоликую арбатскую… всякий раз иную!
Сейчас Москва сумрачная и унылая, как вон тот сутулый прохожий, озирающийся на перекрестке, словно не знает куда идти. Похожа она также вон на ту растерзанную, озлобленную гражданку, помятую в очереди… но не исключено, что настоящий ее облик — это беззаботно-наглая рожица вон того мальчугана, надувающего жвачные пузыри. Многолюдно-то как! Интересно-то как! Жутковато, зябко и весело Теодорову. Он опять идет по давним своим следам, по старым засечкам легкомысленной своей жизни в легкомысленном романе «Невозможно остановиться». И забывает, конечно, про почтенные свои сорок с лишним лет и временно про тебя, Лиза, тоже.