Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Невыносимая любовь
Шрифт:

Когда я приехал ранним утром, я ненавидел тебя за то, что ты написал. Я хотел обидеть тебя. Может быть, даже больше. Больше этого, и Бог простит мне, думал я. На обратном пути, в такси, я представил, как ты говоришь мне, что и Бог, и Его Единственный Сын – всего лишь персонажи, как Джеймс Бонд и Гамлет. Или как ты сам создаешь жизнь в лабораторной колбе, взяв набор химикатов и потратив лишь какой-то миллион лет. Ведь ты не просто отвергаешь существование Бога – ты хочешь сам занять Его место. Гордыня погубит тебя. Есть таинства, которых нельзя касаться, есть смирение, которому мы должны научиться, и я ненавидел тебя, Джо, за твою самоуверенность. Ты всегда хочешь сказать последнее слово. После прочтения тридцать пятой статьи я должен был понять это. Ты ни на секунду не сомневаешься, даже мысли не допускаешь, что можешь чего-то не знать. Ты всегда тут как тут с самой последней правдой о бактериях, и о частицах, и о сельском хозяйстве, и о насекомых, и о кольцах Сатурна, и о гармонии в музыке, и о теории катастроф, и о миграции птиц... Мой мозг работал как барабан стиральной машины – вертелся и крутился, забитый твоим грязным бельем. Сможешь ли осудить меня за то, что я ненавидел тебя и мусор, заполнивший твои мозги: спутники, нанотехнологии, генная инженерия, биокомпьютеры, водородные двигатели. Все на продажу. И ты все покупаешь, ты лидер зрительских симпатий, ты специально нанятый зазывала, который умеет уговорить покупателя.

Четыре года журналистской деятельности, и ни слова о настоящих вещах, о любви и вере.

Может быть, я злюсь, нетерпеливо ожидая начала нашей совместной жизни. Помню, однажды на летних каникулах мы всем классом отправились в поход по Швейцарии. И вот как-то все утро мы нудно взбирались по какой-то горной тропе. Мы все возмущались – это казалось рискованным и бессмысленным, – но учитель велел нам идти дальше. Перед самым обедом мы добрались до высокогорного луга – огромное, залитое солнцем пространство из цветов и травы, с изумительно зеленым мхом по берегам ручья. Это было волшебное место. Шумная ватага детей притихла. Кто-то шепотом сказал, что мы будто попали в Рай. Это был великий момент моей жизни. Думаю, когда мы минуем трудности, когда ты придешь ко мне и мы будем вместе, это будет словно путешествие к тому лугу. И никаких больше горных подъемов! Только спокойствие и целая бесконечность впереди.

Есть еще одна вещь, про которую я должен тебе сказать. Я ворвался в твою жизнь так же, как ты ворвался в мою. Ты вынужден жалеть, что это произошло. Вся твоя жизнь пошла кувырком. Тебе надо поговорить с Клариссой, надо перевезти все вещи, хотя от большей их части тебе, наверное, захочется избавиться. Тебе надо рассказать самому себе и всем своим друзьям не только об изменившемся адресе, но и о революции в твоей вере. Боль и суета, тебе этого не хочется. Будут моменты, когда ты пожалеешь, что я вмешался в твою размеренную и самодостаточную жизнь. Ты будешь жалеть, что я существую. Это понятно, и тебе не стоит этого стыдиться. Ты почувствуешь гнев, и ты захочешь прогнать меня прочь, потому что я олицетворяю беспорядок и кутерьму. Все именно так и должно быть. Это и есть крутая горная тропа! Всему, что ты чувствуешь, ты должен найти названия. Проклинай меня, сбрасывай на меня камни, топчи меня – если осмелишься. Но пока мы еще идем к нашему лугу, не делай лишь одного – не игнорируй меня, не делай вид, что ничего не происходит, не бойся трудностей, боли и любви. Не отворачивайся от меня, как от пустого места, проходя мимо. Ни тебя, ни меня этим не обманешь. Не отрекайся от меня, потому что так в конце концов тебе придется отречься от самого себя. Я прихожу в отчаяние, когда ты отказываешься от Бога, потому что мне кажется, что ты также отказываешься от меня. Прими меня в свою жизнь, и ты увидишь, как легко ты примешь Бога. Пообещай мне. Можешь злиться и иронизировать. Мне все равно. Я никогда от тебя не откажусь. Но никогда, никогда не делай вид, даже для самого себя, что я не существую.

Джед

17

Не знаю, как это вышло, но мы лежали в постели лицом к лицу, будто все было хорошо. Может, мы просто устали. Было уже поздно, далеко за полночь. Тишина была такой густой, что ее можно было разглядеть – как искры, как эмаль, – и плотной, как масляная краска. Такая синестезия, видимо, проистекала из потери ориентации, потому что ситуация была до боли знакомой – вот я лежу в зеленых лугах ее взглядов и чувствую ее гладкие тонкие руки – и в то же время неожиданной. Вряд ли мы стали врагами, но все меж нами застыло. Словно две неприятельские армии, наблюдающие друг за другом из лабиринта траншей. Мы были парализованы. Только безмолвные обвинения развевались, словно знамена, над нашими головами. Она считала меня маньяком-извращенцем и, что хуже всего, нарушителем границ ее личного пространства. А я считал, что она проявила вероломство, не поддержав меня в критической ситуации, и неоправданную подозрительность. Не было ссор и даже мелких перепалок, мы словно чувствовали, что от выяснения отношений нас разнесет вдребезги. Мы оставались в нормальных отношениях, но тщательно подбирали темы для разговоров: новости с работы, обмен мнениями насчет покупок, вечернего меню и домашних дел. Каждый будний день Кларисса уходила читать лекции, вести семинары, а также баталии с руководством. Я писал длинный и скучный обзор пяти книг о сознании. Когда я только начинал писать на научные темы, это было словно изъято из научных трактатов. Такой темы как бы не существовало. Зато теперь оно стоит наравне с черными дырами, Дарвином и вымахало едва ли не выше динозавров.

Мы продолжали жить, придерживаясь заведенного распорядка, потому что все остальное утратило свою прежнюю ясность. Мы знали, что растеряли чувства, наши чувства. Утратили любовь, забыли, как это делается, и не знали, с чего начать разговор об этой утрате. Спали в одной постели, но уже не в объятиях друг друга. Пользовались одной ванной, но никогда не раздевались друг перед другом. Мы скрупулезно старались вести себя как обычно, понимая, что все остальное, холодная вежливость, например, обернется шарадой и приведет к конфликту, которого мы всеми силами хотели избежать. То, что когда-то казалось естественным, – секс, долгие разговоры или молчаливое взаимопонимание – стало сложным, требующим усилий механизмом, как четвертый морской хронометр Харрисона [13] , который устарел настолько, что запустить его невозможно. Наблюдая, как она причесывается или нагибается поднять книгу с пола, я вспоминал ее красоту, как параграф из школьного учебника, когда-то выученный наизусть. Верный, но сейчас несущественный. И я мог представить, как выгляжу в ее глазах: нескладным и невежливым верзилой, биологически мотивированной дубинкой, гигантским полипом занудной логики, с которым по ошибке связывают ее имя. Когда я говорил с ней, мой голос глухо и плоско звучал в моей голове, и не только каждая фраза, но даже каждое слово было ложью. Безмолвное раздражение и глубоко въевшаяся неприязнь к самому себе были моими составляющими, моими знаменами. Когда мы встречались взглядами, казалось, что наши призрачные, более подлые эго закрывали нам лица руками, чтобы не допустить взаимопонимания. Но наши взгляды встречались редко, и то лишь на секунду-другую, а потом нервно уходили в сторону. Те мы, которые в прошлом любили друг друга, никогда бы не поняли и не простили нынешних. Мы чувствовали это, и главной неосознанной эмоцией, витавшей в те дни по нашей квартире, был стыд.

13

Джон Харрисон (1693-1776) – изобретатель морского хронометра, т. е. часов, ход которых не зависит от географического положения; четвертая модель (1764) является наиболее законченной.

И вот теперь, где-то около двух часов ночи, мы лежали в постели, смотря друг на друга в тусклом свете одной лампы; я обнаженный, она в хлопковой ночной сорочке, наши руки, пальцы соприкасались, но нейтрально, ничего не обещая. Вопросы громоздились вокруг нас, и какое-то время ни один из нас не решался заговорить. Достаточно и того, что мы могли не отводить взгляда.

Я

упоминал, что у нас все еще получалось обсуждать ежедневные дела, но один из аспектов жизни растворился в монотонности дней, и мы не выносили даже мыслей о нем. Многие замечают, как быстро удивительное становится нормой. Я думаю об этом каждый раз, оказавшись ночью на трассе или в самолете, взлетающем к солнцу сквозь пелену облаков.

Мы чрезвычайно легко ко всему приспосабливаемся. Предсказуемое становится, по определению, фоном, не раздробляя внимания, оставляя его полностью готовым к схватке со случайным и неожиданным.

Перри посылал по три-четыре письма в неделю, обычно длинных и пылких и все более и более сосредоточенных на настоящем времени. Часто он избирал темой сам процесс написания письма или комнату, в которой находился, смену времени суток и погоды, перемены в своем настроении, а также тот факт, что это письмо помогло ему ощутить мое присутствие рядом. Последние строчки затянуто выражали печаль от расставания. Религиозные ссылки могли бы показаться чистыми формулами, не будь они такими страстными: его любовь была любовью Господа, такой же терпеливой и всеобъемлющей, и Бог хотел привести меня к себе через Перри. Обычно присутствовали и обвинения, иногда проходящие нитью через все письмо, иногда сконцентрированные в одном абзаце, полном боли: я инициировал нашу любовь и, следовательно, должен признать мою ответственность перед ним. Я играю с ним, направляю его, рассылаю сообщения и подбадриваю, а затем отворачиваюсь от него. Я дразню его, как кокетка, я мастер устраивать медленные пытки, мой дар – никогда не признаваться в содеянном. Вроде бы я теперь не посылал сообщений через кусты и занавески. Нынче я обращался к нему в снах. В сиянии я являлся перед ним, как библейский пророк, и уверял его в любви, предрекая грядущее счастье.

Я научился быстро ухватывать суть этих писем. Задерживаясь лишь на обвинениях и фрустрации, я старательно искал новые угрозы, вроде той, которую услышал у входа в дом. Со злобой было все в порядке. Чернота копилась в нем, но он был слишком хитер, чтобы ее выплеснуть. Но она должна была проявиться, ведь он писал, что я источник всей его боли, строил догадки, что я, возможно, никогда не перееду к нему, намекал, что все может «закончиться такой печалью и слезами, какие нам и не снились, Джо». Мне было этого мало. Я страстно желал большего. Прошу, Джед, вложи оружие в мою руку. Одна маленькая угроза – и я смогу обратиться в полицию, но он отвергал меня, дразнил и отступал, словом, делал все, что приписывал мне. Я хотел, чтобы он повторил свою угрозу, я нуждался в определенности, и, пока он не принимал этот вызов, у меня не исчезали подозрения, что рано или поздно он причинит мне вред. В этом же убеждали и мои исследования. В одной статье говорилось, что больше половины мужчин с синдромом де Клерамбо пытались осуществить насилие в отношении субъектов своей одержимости.

Такой же рутиной, как получение писем, стало присутствие Перри возле дома. Он приходил почти каждый день и занимал позицию на другой стороне улицы. Казалось, он сумел найти равновесие между законами времени и собственными нуждами. Не увидев меня в течение часа, он уходил. Если я выходил из дома, он какое-то время шел за мной, всегда оставаясь на противоположной стороне улицы, а потом сворачивал в проулок и уходил, не оглядываясь. Этих встреч ему хватало для подпитки своей любви, и, насколько я понимаю, он сразу отправлялся в Хэмпстед, чтобы засесть за новое письмо. Одно из них начиналось: «Я разгадал смысл твоего взгляда, Джо, но думаю, ты ошибаешься...» Он ни разу не озвучил своего решения никогда не заговаривать со мной, и в какой-то момент я почувствовал себя обманутым, потому что я надеялся, что, раз уж он не собирается угрожать мне в письмах, он будет так любезен и позволит мне записать его слова на пленку. Я носил в кармане маленький диктофон, закрепив микрофон под лацканом. Однажды на глазах у Перри я склонился над кустом и провел по нему руками, оставляя послание, а потом обернулся к Перри и посмотрел на него. Но он не подошел и даже не упомянул об этом событии в следующем письме. Форма, которую принимала его любовь, не изменялась под воздействием внешних влияний, даже если они исходили от меня. Его мир определялся изнутри, приводился в движение личной необходимостью и таким образом мог оставаться неприкосновенным. Ничто не могло убедить его в неправоте, ничего не требовалось для доказательства его правоты. Если бы я написал ему страстное признание в любви, это бы ничего не изменило. Он заперся в клетке собственного вымысла, где дразнил себя многозначительностями, наблюдал несуществующие драмы надежд и разочарований, внимательно изучал внешний мир, с его случайными раскладами, хаотическим шумом и красками, в поисках соответствия своему нынешнему эмоциональному состоянию – и всегда находил удовлетворение. Он осветил мир чувствами, и мир подтверждал каждый поворот его эмоций. Если наступало отчаяние, то лишь потому, что он прочел нечто мрачное в атмосфере, ну или из-за вариации в птичьей песенке, которая рассказала ему о моем презрении.

Если приходила радость, то она оценивалась как последствие неожиданного благословенного события – чудесное послание от меня во сне, озарение, «явившееся» во время молитвы или медитации.

Он заключил себя в темницу любовной самодостаточности, и ни в радости, ни в отчаянии он не собирался угрожать мне и даже говорить со мной. Три раза с включенным диктофоном я переходил на его сторону улицы, но он скрывался.

– Ну и убирайся! – кричал я в его удаляющуюся спину. – Хватит таскаться за мной. Хватит донимать меня своими тупыми письмами. – В действительности думая: «Вернись и поговори со мной». Вернись и, оценив всю безнадежность твоего случая, обеспечь меня неприкрытыми угрозами. Или доверь их телефону. Выскажи все моему автоответчику.

Естественно, мои выкрики нисколько не повлияли на тон письма, полученного на следующий день. Оно было полно счастья и надежды. Он был непоколебим в своем солипсизме, а я уже начинал нервничать. Логика, способная за один шаг довести его от отчаяния до ненависти, от любви до разрушения, была непредсказуема и индивидуальна, и если Перри решится подойти ко мне, предупреждения не будет. Я стал с особой тщательностью запирать квартиру на ночь. Выходя из дома в одиночку, особенно вечером, я все время проверял, кто идет за мной. Я стал чаще ездить на такси и, вылезая, всегда оглядывался по сторонам. Преодолев небольшие трудности, я договорился о встрече с инспектором местного отделения полиции. Я начал фантазировать на тему оружия, которое может понадобиться мне для самозащиты. Газовый баллончик? Кастет? Нож? Я мысленно разыгрывал жестокие схватки, из которых неизменно выходил победителем, но в рациональной глубине своей души – этого органа тупого здравого смысла – я знал, что он вряд ли подойдет ко мне прямо. Кларисса в конце концов исчезла из мыслей Перри. Он больше не упоминал о ней в письмах и ни разу не попытался с ней заговорить. Более того, он активно ее избегал. Каждый раз, когда она выходила из квартиры, я наблюдал из окна в гостиной. Стоило ему заметить через стеклянные двери подъезда, что она спускается по лестнице, как он торопливо удалялся, не дожидаясь, пока она выйдет из дома. Она уходила, и он возвращался на свою позицию. Считал ли он, в рамках своей личной повести, что таким образом щадит ее чувства? Воображал ли себе, что я все объяснил Клариссе и теперь она, в общем-то, выбыла из игры? Или что он сам каким-то образом все уладил? Или что в нашем деле вообще не требуется никакой слаженности?

Поделиться с друзьями: