Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Сквозь ругань и побои отца.

Сквозь унижения со стороны школьных педагогов.

Сквозь одиночество в кругу сверстников.

Мне было наплевать на всех, поскольку я верил в себя.

Я готовил себя к трудной жизни художника.

Я поставил на карту все, отвергнув прочие пути для собственного развития.

Но меня не приняли.

29

Отвергнув меня походя, между двумя затяжками дорогой сигары, бородатые, усатые, бритые, лохматые, плешивые и прочие небожители-художники наговорили невероятную массу

противоречивых вещей.

Меня не приняли за эпигонство. Мне вменили в вину слепое подражание другим художникам — как давно умершим, так и ныне живущим.

Меня также не приняли за то, что я проявлял голый собственный дилетантизм, не носящий ни одной черты, в будущем обещавшей профессионала.

Меня не приняли потому, что в моих картинах не имелось ни единой собственной оригинальной мысли, ни одного незатасканного мотива.

Меня не приняли, поскольку я брался за темы и сюжеты, выходящие из ряда привычных конкурсных работ.

Мои романтические пейзажи объявили подражанием Каспару Давиду Фридриху. Да, я очень любил этого последнего представителя немецкой романтической школы — но писал самостоятельные работы, навеянные его мотивами. Городские пейзажи обозвали раскрашенными фотографиями — хотя я и пользовался иногда открытками, чтобы не тратить уйму времени на создание графического наброска в неудобном месте посреди оживленной улицы, но мои картины дышали жизнью города, а не были его механической фиксацией. А мои натюрморты… Натюрморты, которые я писал с таким трепетом, зная любовь к ним моей мамы… Про них самый бородатый и волосатый насмешливо обронил, что подобных открыток лучшего качества штампует тысячами любая полиграфическая фабрика.

То есть эти тупицы намололи мне кучу противоречивой чепухи. В которой каждое последующее высказывание шло в полную противоположность предыдущему.

Обладая искусством влиять словами на людей, я прекрасно понимал, что именно такой способ — лучший путь сбить человека с толку. И лишить тем самым даже умственного сопротивления. Я сам иногда издевался подобным образом над своими болванами одноклассниками.

Но когда такая методика применялась ко мне, единственному и неповторимому в своей природе…

Это взбесило меня так, что на миг я почти потерял сознание от пронзившей меня ненависти к этим уродам.

А весь смысл всего сказанного заключался в том, чтобы сказать, что я бездарен.

Я — бездарен?

Я, наделенный букетом художественных способностей, из которых самым острым был талант живописца?! Я, улавливающий дуновение ветерка, слышащий движение каждой капли росы, ползущей по утренним цветочным лепесткам, я, я, я…

У меня не нашли таланта.

Я в это не верил.

Правда, тут же вспомнились ядовитые слова школьного математика о внешнем изобилии и внутренней недостаточности моих множественных способностей. Я вспомнил его; я ненавидел его так же, как разноликих обезьян, подписавших мне приговор в Академии.

Правда, я сдался не сразу.

На обрушившиеся слова я пытался ответить словом.

Напрягши все свои силы, начал спорить с консилиумом. Пытался доказать им, что я принципиально не мог на своей основе самостоятельно достичь совершенства великих.

Поскольку в прошлые века именно для этого молодых художников посылали на год в Италию, дав им «пенсию» от Академии с единственной целью дать возможность поучиться у старых мастеров. Что если бы я все знал и умел, то не стал бы поступать к ним, а и без них был бы уже широко признанным живописцем, и так далее.

Но их гоготала и скрипела целая толпа, нависшая надо мною, одиноким. И я чувствовал себя подавленным, смятым и уничтоженным.

Я стер бы их в порошок и скатал бы из них лепешки, приди ко мне в те минуты моя настоящая сила. Но как ни напрягался, я не смог вогнать себя в транс. У меня не вышло настоящей бурной речи, какие так любил мой друг «римлянин».

Получился жалкий и унизительный детский лепет. После которого я собрал в холщовый мешок все свои работы — с которыми еще вчера летел к вершинам славы.

И вышел вон из зала.

Опозоренный, униженный в очередной раз, раздавленный и выплюнутый за ненадобностью.

Согнанный с Олимпа несколькими пинками под зад.

Я не верил в свою бездарность.

Бездарными оказались тупицы профессора, которые не смогли разглядеть во мне искру таланта.

Я знал, что талант у меня имеется в избытке.

Что его одного хватило бы на всех бледных отпрысков благородных художественных семейств, которые сновали со своими папками по прохладным коридорам, принятые в сонм небожителей.

Меня не приняли лишь потому, что с их точки зрения я был совершенным плебеем.

Выскочкой из чуждых кругов.

Которому было отказано в самом праве получить художественное образование и стать наравне с теми, чьи имена гремели на выставках и в каталогах.

Мой удел оставался характерным для нищего безродного художника: рисовать эскизы для сигаретной рекламы да вывески частных лавочек.

Все еще дрожа от страшного удара, я спустился на улицу по широким и равнодушным ступеням.

Здесь все оставалось прежним.

Сияло солнце, звенели трамваи, гудели автомобили.

Шагали прохожие; кто-то даже смеялся.

И никому не было ни капельки дела до меня.

Маленького человека, которого вышвырнули из храма искусства.

О, какую злобную ненависть ощущал я сейчас в своей трясущейся от обиды и унижения душе.

Если бы я был военным и имел сейчас дивизион пушек — я бы раскатал бы сейчас ненавистное здание Академии изящных искусств вместе с унизившими меня профессорами. Разнес бы его в прах. Не оставив камня на камня. Так, чтобы от величественного здания с колоннами и скульптурами осталось абсолютное ровное место.

На котором потом можно будет разбить безмятежный яблоневый сад — место встреч влюбленных придурков…

30

Когда я осознал, что уничтожить вонючую Академию моими нынешними силами невозможно, я решил поступить иначе.

Убить себя.

Да — себя. В отличие от христианских ханжеских размышлений о неприкосновенности тела, вмещающего бессмертную душу, восточные верования вполне допускали самоубийство. Как один из ходов на бесконечном пути из одной жизни в другую.

Поделиться с друзьями: