Незабываемые дни
Шрифт:
Она рассказала Косте несложную историю Васильки. Она сказала и о смерти старой Силивонихи, о преждевременной смерти других людей. Все это свои люди, односельчане, некоторые приходились свояками, близкими.
— Да что там, Костя! Теперь все наши люди, которые советскую власть не забывают, свояки друг другу.
Она топталась по хате, растроганная, немного растерянная от такой неожиданной и радостной встречи. Все никак не могла собраться с мыслями, нахлынувшими целым роем. Одно сейчас было главным: надо накормить сына, обогреть с дальней дороги. Не сразу же приставать с
— Это к счастью, дети мои! Не так ли, Костя?
— Пусть, мама, все будет к нашему счастью!
И вот сидит старая за столом, не знает, как лучше попотчевать сына.
— Ешь, сынок, ешь. А ты, Надя, что глядишь, помогай ему. Одному и с чаркой тяжело управиться. А я и чарку приберегла, сынок. Все думаю, будет и у нас праздник. Как же это его с пустыми руками встретить. Не так ли я говорю, сынок?
— Правду говоришь, мама. Дождемся и мы праздника.
— Вот я и говорю, ешь, сынок, ешь, большевичок мой!
Костя улыбнулся. Так звала его мать всегда, когда хотела быть с ним особенно ласковой. И теперь он, сильный и взрослый мужчина, скупой на слова и жесты, с обветренным, заросшим лицом, был для нее, для матери, все тем же ребенком, которого она выходила, вырастила, взлелеяла материнской лаской и заботами. Он улыбнулся еще раз, встал из-за стола:
— Ну дай, мать, руку! — поцеловал шершавую, натруженную руку, как некогда, в детские годы.
— Спасибо, мать. Так накормила, что просто богатырем себя чувствую, хоть с немцами иди на единоборство! — и, смеясь, развел руки.
— Ох, сынок мой, хватит еще для твоих рук фашистов. Чего-чего, а этих гадов хватит! — и задумалась.
Только теперь, когда накормила сына, приласкала его, решилась спросить о самом главном, что все это время тревожило ее сердце:
— Так, может, скажешь теперь, Костя, откуда ты пришел?
— Издалека, мама, издалека. Ты знаешь, откуда я пришел.
— От наших?
— От наших, мать.
— Ну как там? Как живут наши люди?
— Живут, мама, держатся.
— А что они думают делать с фашистами?
— А что с ними делать? Бьют и будут бить еще крепче.
— Дай им, боже, удачи! А еще, сынок, о чем я тебя спросить хочу: как Сталин наш, как его здоровье?
— Сталин в Москве, мама. С народом. Силы собирает, готовит фашистам новые удары. Да что там удары… Гибель им готовит, такую гибель, какая фашисту и не снится. За все эти людоеды ответят, за все, что натворили… А что они наделали, вам не надо рассказывать, вы это лучше знаете, чем я.
— Сынок мой, как я рада, как я счастлива это услышать. Этим и живем мы. Сталин у нас в мыслях день и ночь. Ты еще малышом был, когда отец твой как-то сказал мне: «Ну, Аксинья, теперь мы с тобой выходим на большую дорогу, такую дорогу, какой мир еще не видел…» Он тогда только-только с войны вернулся, аж в самую революцию. Во всех делах очень хорошо разбирался. Вот он тогда и рассказал мне про Ленина, про Сталина, что они наперекор
всем буржуям выводят простой народ на верную дорогу…— Прости меня, сынок, еще один вопрос тебе задам, но это уж последний будет, последний… С чем ты к нам? Видно, по какому-то делу? В партизаны?
— После, мама, после! — скороговоркой ответил Костя. Тетка Аксинья многозначительно посмотрела на Надю, перевела голос на шепот:
— При ней можешь все говорить, сынок.
— Ты не так поняла меня, мать, обо всем после скажу. И тебе, и Наде. Какие у меня могут быть от вас секреты?
— Мы, сынок, не будем в обиде, если у тебя и секреты есть. Не маленькие, понимаем, что не обо всем нам знать надо.
— Потом, мама. Прости меня, но я так устал, что ничего в голову не идет, вот бы только заснуть…
— Родной ты мой! Заговорили мы тебя. Сейчас тебе постель приготовим, чтоб ты как следует отдохнул с дороги.
Тетка Аксинья принялась стлать постель. Боясь оказаться лишней в доме, куда прибыл такой неожиданный гость, Надя взялась за свой полушубок:
— Я, Аксинья Захаровна, домой пойду.
— Что ты, в своем уме — в такую пору домой итти да еще лесом!
— Так я в деревне у кого-нибудь переночую.
— И думать не моги! Постыдилась бы сказать такое. Обидеть меня, старуху, хочешь? Мы его на печи уложим, пусть отогревается, промерз, небось. Это же не близкий свет — этакий путь отмахать. А мы с тобой на койке поместимся. Ну, клади, клади свой полушубок.
Вскоре в хате воцарилась тишина, изредка нарушаемая детским бормотанием, — должно быть, малышу снилось что-нибудь тревожное. Старая его успокаивала.
— Спи, Василька, мы тут с тобой, спи, маленький… — приговаривала она, а у самой беспокойные мысли отгоняли сон: «Видно, не все сказал».
Материнским чутьем угадывала какую-то сдержанность сына, замкнутость. Раньше всегда знала она каждую мысль его, каждую радость. Вся душа его была как бы у нее на ладони: все переживала вместе с ним, делила радости и печали.
Пробовала успокоиться. Здравый смысл подсказывал:
«У них свои дела, большие дела! Может ли он обо всем рассказать даже родной матери?..»
А сердце протестовало:
«Это мое дитя… Кормила, растила его. Сколько одних ночек бессонных, страхов, сомнений, горя… А вот вырастишь — и пойдет своей дорогой, заживет своими мыслями, своими замыслами».
И снова приходило успокоение:
«Что тут удивительного? Так было испокон веков: у отцов одна дорога, у детей другая».
И тут же перечила себе. Теперь возражения шли и от ума, и от сердца:
«Какие там века, когда одна теперь дорога — и у отцов, и у детей!»
Она ворочалась на постели, силясь отогнать беспокойные мысли, уснуть. Надя догадывалась о ее душевном состоянии, о ее мыслях.
— А вы, Аксинья Захаровна, усните, бросьте думать, оно все к лучшему! Вам надо отдохнуть.
— Я сплю, Надя, сплю… — и, стараясь не шевелиться, прислушивалась к завыванию ветра в трубе, к вьюге, налетавшей на ветхие стены хаты.
«Страшно человеку, который идет сейчас где-нибудь по дороге… Страшные нынче дороги! Страшные…»