Нежность к ревущему зверю
Шрифт:
"И здесь актеры. Изощряются, лицедеи..." - лениво подумалось Лютрову.
– Он требует от отца действий, - продолжал мужчина, - он верит в силу его голоса, а тот пытается доказать ему, что если и отличается от простых смертных, то лишь тем, что очень точно по-русски называется способностями. Я способен вообще, а не во всякую минуту и по всякому поводу. Гений проявляет себя при наивысшем режиме работы мозга, в минуты прозрения, высшего увлечения...
В голосе седого человека улавливалось кокетство самонадеянного ментора, демонстрирующего некоторую усталость от невозможности не просвещать ближних.
Женщина внимала ему, как
...- Во втором действии вы с первых же реплик акцентируете перевоплощение героини, - баритон обрел напевную бархатистость.
– От вас должна исходить новизна, вы уже не та, что в первом акте. Тут нужно работать над деталями, искать... Все ваше существо как бы говорит...
Пока мужчина щелкал пальцами, подыскивая слова, Лютров сказал:
– Если ты знаешь, на что способна любовь!..
Женщина резко повернулась, и Лютров увидел человека, у которого отнимают надежду.
– Разве они дадут поговорить!
– вырвалось у нее.
– Зачем же так?
– Мужчина был демократом.
– Товарищ пытался продолжить мою мысль, насколько я понял?.. Впрочем, позвольте представиться: Альберт Андреевич Сысоев, худрук самодеятельной драматической студии. А это - наша способная актриса, Надежда Федоровна...
Он не закончил. Из кустов позади скамьи вылез некто в матросском тельнике и возопил:
– На палубу вышел, а палубы нет, не инначе в глазах поммутила-ась!.. Артистов как ветром сдуло.
– Выпьем, дурух?
– человек извлек из кармана початую бутылку.
– Хорошо на свете жить, а?
– Тебе - хорошо.
– А что? Выпил!.. Счас и тебе... Стоп. Стакана нет... Счас!..
Человек исчез и больше не появлялся. Ветер расходился всерьез. Вместе с пылью под светом фонарей кувыркались бумажки, окурки, сухие листья, выдуваемые из-под стриженых кустарников. Сквер опустел.
Лютров вышел на набережную. Здесь порывы ветра носились с пьяной удалью, зло срывая белые гребни волн, наваливаясь на деревья, свертываясь над бухтой в адову пляску смерчей.
"Волга" сиротливо стояла у затемненного агентства Аэрофлота. Лютров запустил мотор и тронулся домой.
За Ореандой в свете фар он увидел женщину с поднятой рукой.
Лютров притормозил.
– Вы не в Алупку?
Молодая, со следами неизменного карандаша в углах глаз, улыбка легкого смущения.
Когда женщина склонилась к окошку, Лютров узнал одну из подружек Томки.
– Это вы?
– обрадовалась она.
– Садитесь.
Лютров молча посмотрел на нее.
– Вы теперь в Алупке живете?
– Да, перебрались...
– Она поправляла волосы на затылке, и за локтем не было видно ее лица.
– Все
трое?– А Томка уехала. Разве не знаете? Махнула в Энск, даже отпуска не отгуляла. У нее там парень, летчик, что ли...
Из приемника изливался романс Рахманинова. "Не пой, красавица, при мне, - пел-просил томительно ласковый женский голос, - ты песен Грузии печальной..."
Пассажирка больше не заговаривала. Грустный романс сменила скрипка. Сен-Санс. "Интродукция и рондо каприччиозо". Рондо начиналось в ритме биения старческого сердца, а вступившая скрипка полоснула по чему-то обнаженному в душе...
Лютров закатил машину во двор дома дяди Юры, пошел к берегу, у Нарышкинского камня ревело море. Лютров спустился к воде и долго стоял рядом с клокочущими, бело оскаленными накатами волн у Нарышкинского камня. А когда от осыпавших его брызг намокла рубашка, повернулся и пошагал к дому.
Он вошел к себе в комнату и, не зажигая огня, постоял в темноте.
– Нужно возвращаться, - вслух сказал он и принялся расшнуровывать туфли, тоже намокшие.
Утром он простился со стариками и тронулся петлять по старой мальцовской дороге, поднимаясь к Севастопольскому шоссе.
Но прежде чем горы скрыли от него городок, он остановил машину, посмотрел с высоты предгорий на залитое утренним солнцем море, на дома, картинно застывшие в зелени, как на слайдах, и не мог пообещать себе, что навестит еще когда-нибудь этот дорогой ему, изменившийся и все-таки неизменный берег.
3
В сентябре Извольский вышел из госпиталя и появился на летной базе. Первым заметил его у дверей комнаты отдыха вездесущий Костя Карауш.
– Братцы! Кто пришел!..
Побледневший и похудевший Витюлька переступал с ноги на ногу и улыбался так, будто своим долгим отсутствием поставил всех в неудобное положение.
Забыв о бильярде, шахматах, побросав журналы, все ринулись к нему, поднялся шум, посыпались вопросы - как настроение, когда выписали?..
Если человек, занятый общим с тобой делом, выходит непобежденным из нелегких обстоятельств и все пережитые опасения за его жизнь остаются позади, один вид его - живого и здорового - как добрая примета везения, общего для всех. Никто не в силах был остаться безучастным к явлению Витюльки. Каждый, как мог, искал выхода этому чувству праздника: подтрунивали над худобой Витюльки, которую, как водится, связывали с долгим пребыванием в обществе хорошеньких медсестер; экспромтом приписывали ему слова, якобы сказанные в ответ на советы Долотова покинуть машину ("куда торопиться, до земли шестьдесят метров") и дружно смеялись над недоуменно моргающим Витюлькой... Иной, не слишком гораздый на слова, а потому молчащий; довольствующийся вопросами друзей в этой суматохе, вдруг ни с того ни с сего обхватывал Извольского вокруг пояса, приподнимал и, не слушая увещеваний, мольбы Витюльки пощадить, как игрушечного, бросал на диван...
– Братцы! Позвонки!.. У меня же кости склеенные! Я ж рассыпаться могу!..
– А тебе все приклеили?
– Лишнего присобачили - во!
– отвечал Витюлька и зверски улыбался новыми зубами.
Глядя на происходящее, можно было подумать, что для вот такого всплеска неуемной радости не хватало именно Витюльки... Да, наверно, так оно и было; душевное расположение к этому общительному парню с физиономией пройдохи-голубятника не могло не появиться теперь, когда беда миновала, все обошлось и Витюлька по-прежнему будет рядом.