Нежный театр (Часть 1)
Шрифт:
Мы едва проталкиваем серое время, его несгущающееся позднее вещество. И эта субстанция не делается ночью.
Что-то случилось с часами, они перестали идти мерным шагом.
Они стали набухать.
Воспалились.
И вот-вот округа не выдержит этого напора, как я Бусиной тяжести, открывшейся мне в ее теле, неотделимо примкнутом к моему.
И я не уразумел, поцеловал ли я тогда ее сухие мягкие губы, обнял ли ее за шею, положил ли руку на ее тугую талию, переходящую в бедра и круп. [50]
50
Не
В том женском теле, прижатом, к моему, я начинаю медленно по непроясненным чертам опознавать мою умершую мать.
Она ко мне будто притиснута сторонней силой.
У нас с нею одна совокупная нераздельная оболочка.
Единое дыхание.
Ведь мы постепенно меняемся кровью.
Правда, мама?
Как это случилось и посредством чего? Мама, дорогая моя, мамочка?
Каким таким чудным образом?
Чрез эфирную плаценту, незримую вездесущую пуповину?
О, я не знаю.
На фоне ее родины – в обрамлении плоской потемневшей земли, вдоль которой мы с Любашей или же с ней, моей прекрасной изумительной матерью, плыли.
Во мне оживает видение, пронизанное неподвижным сквозняком. Оно возникает во мне потому, что я начинаю о ней, о моей матери, помышлять. Я напрягаюсь, будто видение, не перешедшее в образ, должно развоплотиться и исчезнуть, неузнанное мной.
Но я опять не могу поймать ее образ, и она, отвернувшись, уходит от меня. Как стоячая волна по этой реке, замещаясь новой и новой, но все тише, тише и ниже. Плотская, теплая на ощупь, уставшая от моего взгляда, подталкивающего ее. Я словно припал к некоему пределу.
И мне надо было делать выбор.
Когда мы стояли рядом, я точно помню, что вся Буся была далеко впереди, там, куда был простерт ее взор. Может, она была в том пейзаже, на который смотрела уже не один час.
Так что же я обнял и поцеловал тогда?
Одинокое дерево на самом берегу, размытое еле видимое облако, серый далекий ореол пыльного столба над автомашиной?
То, чем был тогда я сам?
То, чему стал равен?
Эта мысль, идея особого странного равенства, будет теперь надо мной главенствовать.
Я должен ее разрешить.
Не как задачу на противопоставления меня и ее, Буси. А как воплощение особенной задачи, у которой есть ответ, но он ищется иначе. Не натиском раздумий, а бесконечным перебором подобий, почти равенств. И они, воплотившись, станут навсегда моей зияющей, ненаполнимой горькой точностью.
И это решение будет меня соблазнять, отталкивать и уничтожать.
__________________________
Вот прибрежное село. Мне почему-то кажется, что ниже поселений нет – только пресная вода Волги, превращающейся в едва соленый Каспий. Это – самое последнее. Дальше – море.
Вот доска сходней со стоптанными поперечинами сдвинута на маленький притопленный причал. Матрос первым сбежал на берег. Закрепил чалку.
На причале косо стоит ржавая сварная будка с надписью «КАСА» и желтой, перезрелой для легкого сумрака лампой.
– А как твое село называется? Не Каса?
– Какая еще коса?
Имени Тельмана. Вообще, Тростновка. Верхняя Тростновка.– А что, есть еще Нижняя?
– Даже Средняя есть. Съездим везде еще. Накупаемся. Наедимся. Видишь, вон наш лодочник стоит, дожидается, – и она указала на длинную мужскую фигуру в свете фонаря.
– А ты мне о нем ничего не говорила.
– А что говорить-то. Говори, не говори. Одним все кончится.
– А чем это одним?
Удовлетворить мое любопытство она не успела.
Об этом я впоследствии очень сожалел.
Мы быстро сошли на берег. Нас поджидали. Этот самый молодой мужчина и его безразличный огромный пес. Животное восседало, как архаическое изваяние, в луже яичного света, стекшего с фонаря. Вроде бы пес тоже нас поджидал.
Жилистый мужик по-родственному крепко приобнял Бусю. Она почему-то увернулась и по-детски фыркнула. Вырвавшись сказала:
– Пусти, ну, Толь. Придушишь. Ну же.
Поправив белую тенниску, пахнувшую мною, она добавляет, отойдя от на полшага.
– Замнешь всю. Как медвежонок прям.
Хотя на медвежонка он совсем не походил. Только на человека. Животного, в смысле низкого и тупого в нем, я сразу это увидел, не было ничего. Только иное – некая способность переходить от сомнамбулической тупости к мгновенному движенью, выказывать кошачью сноровку и прочее, что не может быть поименовано низменным несвободным эпитетом. Тем более он не мог быть и выловленным, одомашненным и упокоенным в вольере. Только если в возвышающем смысле.
Бусины короткие реплики, незначительные фразы и истории колеблются в магме моего слуха до сих пор. Я их будто пеленгую из баснословного прошлого, не ставшего таковым. Ведь оно существует во мне лишь для того, чтобы меня нынешнего лишать мягкой полноты и плавной завершенности. Но, все-таки эти ее «не поверишь», словно метки отставляемые тут и там, эти ее «прямо» или «прям», наделенные петелькой «о» на конце в зависимости от расстояния между нею и собеседником, служат мне и по сей день смягчающим обстоятельством. И мне не в чем себя винить. Так как я не верю собственным обвинениям. [51]
51
Я про себя, чтобы никто не услышал или лучше – не признал на мне ее женственного отсвета, говорю «прямо» или «прям», не вкладывая в эти вводные слова ни тени вопрошения, которыми она наделяла их бог знает сколько лет назад, не надеясь утвердиться в ненадежной прямизне своего прошлого бытия.
И он, этот длинный Толян, оттуда, из тревожного прошлого, повернулся ко мне, жестко выбросил руку, быстро стиснул мою ладонь своей – плотной сухой уключиной.
Мне показалось, что я в ответ робко скрипнул.
Через сто лет.
Как сухое дерево, из которого можно выдолбить лодку для тихого невесомого плаванья в легчайших нетях и тишайших заводях.
И я сразу, некой запредельной частью своего ума понял, что быстрые жесткие жесты вообще-то ему совсем не свойственны, что он их себе навязывает, извлекает из своей неестественной, неорганичной ипостаси.
Я уяснил это особенной сферой ума, где не живут контроль и слова, но существуют мерила и лекала, отвечающие за мое существование в этом мире, как за умение вдруг поплыть по реке или поехать на взрослом двухколесном велосипеде.
– Анатолий, – серьезно сказал он, будто кинул голыш по плоской воде.
Посмотрев на меня с высоты, он добавил, примирительно сжевав сказуемое:
– Вще Толяном.
Теперь я понимаю, что он мне, юнцу, приехавшему в его выгоревшую степную тьму-таракань говорил, что он со мной – ровня.