Нежный театр (Часть 1)
Шрифт:
Мой рюкзак и Бусин чемоданчик он легко подхватил одной рукой, очень длинной. Другой он держал за холщовую шлейку свою псину непонятной породы, большую и серую как волк. Он чуть грустно кивнул на животное, не выплевывая уже погасшей докуренной до гильзы папиросы.
– Серкин помет. Да. Давно ж тебя… Мальку уж аж два по весне.
«Уж? Аж? Какому еще ужу? Что за чушь он несет», – подумал я, ненавидевший рептилий. Но я услышал, как внятно и тщательно он проговаривает сухие частицы – «ж», «уж», «аж». Словно чистит скользкие атрибуты боевой амуниции жесткой щеткой. До медного лоска. Будто он ими, как крючками, будет держаться на неустойчивой поверхности
Малек исподлобья оглянулся на его тихий жужжащий голос очень умными печальными глазами. Почти по-человечьи.
– А что он у тебя такой важный, хоронить кого собрался? – Буся заревновала Толяна к прекрасному псу.
– Да Люба, типун тебе на язык.
– Ну ты Толик, сроду без собак ведь не можешь, – примирила его с чем-то непонятным мне Буся, будто упрек относился ни к ней.
Она сказала свое особенное предложение, не значившее ничего, в нем не содержалось сообщения, на которое рассчитывал собеседник. Я всегда чувствовал в ней это качество, умение возводить загородки и мгновенно плести вокруг себя коконы. Она ведь боялась мира, угрожающего ей «стыдобой и срамотищей». Это я тут же почувствовал. Что она все-таки испытывает перед Толяном робость. Может даже за то, что привезла меня в эту самую далекую Верхнюю Тростновку.
Больше Толян (я так стал звать его про себя) ничего не говорил.
Мы нырнули за ним в теплую ветошь проулка, уползающего от реки, побрели мимо рябых дощатых заборов. На редких столбах теплились желтые фонари. Они освещали сухую теплую ночь. Ладная мужская фигура, гибко и завершено качаясь, как-то по-охотничьи (но совсем не так, так охотников изображают в старых балетах) крадучись вдвигалась в сухую темень, – всего в двух шагах от нас, но я знал о непомерном расстоянии, разделяющем нас с Толяном.
Я почувствовал глухое волнение. Будто должна была зазвучать изумительная тихая музыка. Я понимал со смятением, что начинается другая полоса моей жизни.
Буся, глядя ему в спину, серьезно шепнула мне в самое ухо, тихо-тихо, так что я едва различил ее жаркий детский шум:
– Не поверишь, мой тутошний ухажер. Все женихом себя считает. Аж с самой школы еще.
Мое ухо от ее слов или близкого шевеления щекотных губ отчаянно покраснело. Я мог им осветить сумрак. Я услышал свою кровь, она уперлась в мой слух, натянувшийся радужной мыльной пленкой.
Малек, свесив пудовую башку, лениво ковылял на провисшей шлейке за нашим вожатым. Лапы его скучно заплетались. Если бы это шествие кто-нибудь нарисовал, то получилась бы занятная картинка.
Толян неслышно переставлял длинные легкие ноги. Мы семенили за ним, не попадая в его шаг.
На меня наваливается неведомый запах какого-то гигантского тела, он тихо подминает меня. Вместе с ним приходит тихий треск, будто где-то далеко-далеко многоярусная трасса игрушечных заводных машинок, одолевающих подъем. Чем дальше мы отходим от реки, чем сильнее меня теснят иные атмосферические силы. Звуки, сиянья и запахи. С шуршанием обваливается пересохший сеновал, съезжает с платформы безымянный материк, свет звезд не прокалывает, а проминает темень восприимчивой тверди.
Мимо сладкой одури спящего курятника.
Через дебри скотного двора.
Домов, обернувшихся задами к тропинке…
Искренность этого уклона такова, что слова почти не нужны.
Сравнения кажутся ничтожными.
И разве прекрасный индюк полощет тяжелую ртуть в самом ночном зобу?
И разве свинья с свиньею говорит, – как землеройный снаряд, напоровшийся на мелкий, совершенно неблестящий щебень.
Все, все вопиет о том, что слова не нужны.
Брезентовые
брючины Толяновых штанов при каждом его шаге шуршат и пробуют эту наваливающуюся ночь на износ, ломают своей машинерией цитадель, возводимую в моем взволнованном уме цикадами.Краткий лай Малька, брошенный в темень, пугает меня так, что сердце падает на самое дно колодца, мимо которого мы идем.
Вот и луна, сползшая с низкой крыши, мнится мне непристойностью. Едва шевелятся черные лужи ее теней. И мы идем в ее блеске друг за дружкой.
__________________________
Минут через десять мы добрались до большого дома на отшибе села.
На сухую улицу, переходящую в пустую тускло-черную даль, глядели три высоких и, как мне показалось, каких-то наглых незанавешенных окна.
Так как о своем приезде Буся сообщила телеграммой, то на широком дворе было развернуто позднее застолье.
Несколько ярких ламп обильно привлекают обреченных насекомых. Дурные бабочки с треском бьются о горячие колбы и падают вниз. Кошка собирает легкую добычу. Она тоща и от стола ее гонят. Я это сразу все увидел, и во мне щелкнул затвор фотоаппарата.
На длинной столешнице первым планом – рыбы во всех видах. Потом, уже небрежнее, как задник, – крупно порезанные помидоры, небольшие огурцы в мисках, картошка в чугунках, пучки зелени в стаканах, домашние хлеба, соленья, самогон, красноватый взвар в стеклянных графинах с вишнями на дне.
Человек с десять уже галдят за длинным столом. Они уже зарядились.
Буся, быстро переодевшись где-то в глубине дома в нарядное голубое платье, беспрестанно лопочет с нарочитой серьезностью, будто все только и ждали несколько лет ее рассказов о городской работе на большом метизном заводе, очень приличной по деревенским меркам получке, очереди на отдельную со всеми удобствами квартиру, шебутных, но порядочных и совсем не вороватых соседях по ее нынешней коммуналке.
– Да, невороватые коль – то это, кажется, совсем хорошие люди, – кто-то из сидящих на дальнем конце важно отчеканил простодушную максиму. В этом чувствовался скрытый кураж.
Так тут не говорили.
– Сказанул, инда в воду пернул, Жорка, – вступила главная старуха, Бусина тетка, она была тут корифеем.
Прокуренный голос со странным акцентом, – «эр» немного грассирует, – отметил я про себя.
А Бусина карьера конечно одобрена, ею гордятся, ее уважают. У нее есть достижения. Это несомненно. Старуха самодовольно смотрит на Бусю, комментирует то, что видит:
– Смотрю вот я на тебя, так сразу твою мать, сестру мою, как будто перед собой и углядела. Как ты с ее лица всю красу тогда за девять месяцев, что в она тебя в утробе носила – и повыпила. Потом так и не захорошела Шурка, царствие ей небесное, не захорошела. А по себе очень хорошая баба ведь была, работящая, все тебя уму разуму учила. Я так сразу и сказала ей. Сестрице моей, царствие ей небесное, – опять повторила старуха, будто покойная Шурка может воплотиться из душной тьмы и воссесть за один длинный стол с нами.
Старуха устроилась как сказительница, зачем-то оправила лиф блузы, как-то расправилась вся, будто кто-то еще, кроме полной луны, будет за нею наблюдать.
– Так прям и сказала Шурке: «Девченка у тя будет», – она победно обвела взором округ.
– Да уж, видим, – не мужик, а мадемуазель, – сказал тот же хриплый голос пьянеющего человека.
Старуха его не услыхала, она продолжала свою партию. Она словно выбрасывала краткие бессвязные сегменты речи, придавая паузами и повторами сверхсмысл этим побасенкам: