Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе
Шрифт:
Второе. Жизнь, как известно, не сахар. Одиночество, может быть, самая горькая из всех напастей. Человеку часто не с кем поделиться унынием, внезапной мыслью, хорошим настроением, но он открывает книгу, и он – “уже не один”. Оказывается, совсем чужие люди – “уже были здесь”, думали, радовались, огорчались примерно так же, как он, и из-за того же самого, что и он. Теперь эти люди ему не чужие. Обнаружившееся духовное сходство мешает подростковому чувству собственной исключительности, но все мы рано или поздно становимся взрослыми и по горло сытыми собственной исключительностью людьми. Значит, искусство – это еще и общение. И поэзия – лучший способ общения, потому что самый эмоциональный.
И третье. Кофе на огне набухает, точно силится снять через голову свитер; в слове “поезд” уже наготове опоздание; после двадцатилетнего перерыва старый опальный поэт выступает на публике в пиджаке, застегнутом от воодушевления не на ту пуговицу… Это всё дорогостоящие мелочи мира,
1997
Трудное удовольствие
В какой части человеческого тела возникает удовольствие от поэзии? Если судить по себе (а таков, при всем его несовершенстве и вопреки трамвайной укоризне, самый надежный способ суждения), это ощущение берет начало в дыхательных путях и полости рта. Никакие образные красоты и глубокомыслие не спасут стихотворения, если читателю просто-напросто не в радость произнесение строфы или даже строки. Один мой друг стал мне еще дороже после того, как ляпнул за бутылкой, что элегия “Редеет облаков летучая гряда…” написана Пушкиным именно ради этой первой строки. Я давно был того же мнения, но все робел высказаться вслух. Наслаждение, которое доставляет ее произнесение, невозможно объяснить – у меня, во всяком случае, не получается. Здесь нет и в помине пресловутой логопедически-нарочитой звукописи, вроде бальмонтовского “Чуждый чарам черный челн…” или пастернаковского “В волчцах волочась за чулками…”. И вместе с тем последовательность ударных и безударных слогов, чередование согласных и гласных звуков настолько идеальны, что хочется вновь и вновь повторять четыре обыкновенных слова: “Редеет”. “Облаков”. “Летучая”. “Гряда”.
Эту едва ли не физиологическую сторону воздействия лирики имел в виду английский поэт Альфред Хаусман (1859–1936), когда писал:
И вправду, поэзия представляется мне явлением скорее телесным, чем интеллектуальным… Я по опыту знаю, что, бреясь, мне лучше следить за своими мыслями, поскольку, если в память ко мне забредает поэтическая строка, волоски на моей коже встают дыбом, так что бритва с ними уже не справляется.
Пройдя такой первичный, как бы на ощупь, отсев, стихотворение отправляется прямо в душу – назовем ее для солидности “психикой”. Теперь, в случае поэтической удачи, читатель, как на сеансе гипноза, подпадает под обаяние авторской речи о чем угодно, будь то любовь, грусть осеннего заката, умиление при виде младенца, угрызения совести и т. д. и т. п. Правда, от читателя требуются впечатлительность и развитое воображение. Совсем необязательно, чтобы любитель поэзии имел личный опыт житейских метаморфоз и треволнений, перечисляемых в стихотворении Пушкина, но, если он одарен способностью к сопереживанию, интонация отчаянной решимости растрогает его:
Всё в жертву памяти твоей: И голос лиры вдохновенной, И слезы девы воспаленной, И трепет ревности моей, И славы блеск, и мрак изгнанья, И светлых мыслей красота, И мщенье, бурная мечта Ожесточенного страданья.А ведь интонация, в сущности, порядок слов, только и всего. Но порядок ничуть не менее таинственный, чем поэтическая звукопись, поминавшаяся выше. (Определение английского классика Сэмюела Кольриджа (1772–1834), что поэзия – это “наилучшие слова в наилучшем порядке”, представляется избыточным: всякое слово делается наилучшим, когда стоит в самой сильной позиции, то есть речь идет снова же о его местоположении.) И мы перечитываем в любимых стихах не содержание, а именно интонацию, которая, разумеется, подпитывается буквальным содержанием стихотворения, но не сводится к нему.
Ну, например. Есть у Тютчева такое уже поминавшееся мной лирическое изречение:
Природа – сфинкс. И тем она верней Своим искусом губит человека, Что, может статься, никакой от века Загадки нет и не было у ней.Но пятью годами раньше и чуть ли не дословно ту же мысль высказал по-французски в частном письме И. С. Тургенев:
…сфинкс,
который будет всегда перед всеми возникать, смотрел на меня своими неподвижными, пустыми глазами, тем более ужасными, что они отнюдь не стремятся внушить вам страх. Мучительно не знать разгадки; еще мучительнее, быть может, признаться себе в том, что ее вообще нет, ибо и самой загадки не существует вовсе.Сопоставление двух цитат практически одного содержания наглядно иллюстрирует различие в восприятии fiction и non-fiction. Тургенев доносит до адресата мысль, Тютчев тоже делится мыслью, но главное – передает умонастроение, сопутствующее ее появлению. “Дьявольская разница!” И впрямь: вывод – он и есть вывод, но протяженное раздумье, которому мы делаемся как бы причастны, доставляет неизъяснимое удовольствие, и хочется снова и снова оказываться во власти этой иллюзии. Сколько можно перечитывать невеселую мысль Тургенева? Два-три раза от силы. А строфу Тютчева ценитель поэзии пробормочет за жизнь про себя и вслух десятки раз. И потребность в повторении, и удовольствие от него объясняются “всего лишь” способом поэтического изложения – звуками, размером, ритмом, рифмами, порядком слов. Вот какие чудеса иногда творит версификация!
(Заметим между делом, что на высказывание одной и той же мысли стихотворной речи понадобилось вдвое меньше слов, чем прозаической.)
Одно важное уточнение. Есть интонация – и интонация. Первая, словно какая-нибудь трасса флажками, помечена знаками препинания, чтобы не промахнуть поворот содержания и не прочесть сгоряча, допустим: “Несется в гору во весь дух на утренней заре пастух…” Профессиональные чтецы, исполняя стихи со сцены, согласуют модуляции своего голоса по преимуществу с этими вешками синтаксиса – поэтому актерское чтение, как правило, маловыносимо. С таким же формальным идиотским “выражением” обычно учат декламировать стихи в школе. Все эти ужимки выразительности идут вразрез с глубинной лирической интонацией, для совпадения с которой нужно проявить подлинный артистизм и попасть в резонанс авторскому настроению. Разумеется, лучше всех дается лирическая интонация самим авторам, когда они воют стихи, как волки в полнолунье. Из некоторых особенно чувствительных читателей поэзии тоже иногда выходят неплохие оборотни.
Получать удовольствие от поэзии, оказывается, так непросто, что моя заметка больше похожа на предостережение, чем на агитацию. Как быть. А я еще обошел молчанием необходимую читателю стихов искушенность и начитанность, чтобы в полной мере наслаждаться мастерством, с каким автор обращается с приемом; кивать, будто старому знакомому, цитатам и заимствованиям; реагировать на остроумие и пр.
Чтение стихов – удовольствие одновременно сильное и трудное, и чем раньше пристраститься к этой радости, тем лучше. Как бы то ни было, любитель поэзии не останется внакладе хотя бы потому, что “поэзия утешает, не обманывая”, – как сказал один многоопытный старик.
Хорошо бы смолоду попасть под влияние старшего, который любит стихи; хорошо, если этим старшим будет учитель литературы, но вовсе не обязательно. Для меня таким человеком стал отец – он помногу читал их наизусть и вслух, причем правильно читал: без этого казенного “выражения”, зато с чувством и с толком – прикрыв глаза и самозабвенно подвывая.
2016
Эники-беники
Каждый из нас в младенчестве овладевает речью, чтобы выражать собственные желания и переживания, добиваться своего: боюсь жука, хочу на горшок, не буду кашу. Рано или поздно мы обращаем внимание, что некоторые слова забавно перекликаются друг с другом – иногда бессвязно (кошка/немножко), иногда – чуть ли не со смыслом (собака/кусака). Но это не все. На слух мы различаем, что одно и то же сообщение может “идти” как по маслу – “В полдневный жар в долине Дагестана…”, а может – будто через силу, волоком: “В долине Дагестана в полдневный жар…” Но в личной разговорной практике мы лишь изредка и случайно набредаем на рифму или стихотворный размер (“Пойду-ка я пройдусь с собакой…”) и в лучшем случае улыбнемся обмолвке, зная, что в обиходе размер и рифма – просто-напросто совпадение, что особая поэтическая складность не присуща речи изначально.
Поэтому профессиональный поэтический навык осмысленно говорить стихом всегда будет оставлять впечатление какого-то чудесного исключения из неукоснительных правил и норм земной жизни с ее гравитацией, трением, энтропией и прочими враждебными процессами, включая старение и самое смертность, требующими от нас неусыпных усилий по преодолению или хотя бы отсрочке этих неудобств и бед. На том же праздничном отрицании ежедневного опыта стоит всякое трюкачество, например фокус: мы готовы биться об заклад, что цилиндр пуст, ан нет – на наших глазах дядя во фраке извлекает за уши из цилиндрической пустоты и предъявляет публике живого кролика! Словом, возвращаясь к теме моего рассуждения: изъясняться медленно и с трудом – естественно, говорить стихом – противоестественно, даже сверхъестественно.