Шрифт:
Вступление Марии Липко
7 мая 1915 года у берегов Ирландии произошло одно из самых трагических событий Первой мировой войны. Немецкая подводная лодка торпедировала огромный пассажирский лайнер, следовавший по маршруту Нью-Йорк — Ливерпуль. Один за другим послышались два взрыва. Гордость британского судоходства, слывшая непотопляемой «Лузитания» затонула меньше чем за двадцать минут. Из почти двух тысяч пассажиров 1198 погибли. Вероломство Германии, осмелившейся напасть на мирное судно, вызвало бурю негодования. Гибель находившихся на борту лайнера граждан США отозвалась резкими протестами в Америке и стала поводом для вступления Штатов в войну. Между тем немецкое командование утверждало, что подлодка выпустила лишь одну торпеду, а второй и более мощный взрыв вызвали хранившиеся в трюме боеприпасы, перевозить которые гражданский корабль не имел права. Впоследствии тому нашлось немало доказательств. «Дело» «Лузитании» справедливо слывет грязной историей.
Французская писательница Майлис де Керангаль оставляет международные распри за скобками. Ее повесть «Ни цветов ни венков» вырастает из скупого свидетельства: «Местное население принимало активное участие в спасательных операциях». Трагедия «Лузитании» предоставляет
Все персонажи повести вымышленные, за исключением известного американского миллионера и филантропа Альфреда Вандербилта, и в самом деле оказавшегося в списках погибших. По рассказам очевидцев, свой спасжилет он отдал женщине с младенцем. Его тело так и не было найдено.
Ни цветов ни венков
Повесть
Между Корком и Кинсейлом, в верховьях ледяного морского залива, стоит городок Белгули. Вокруг, одна другой плоше, теснятся чахлые деревеньки — грязь, да глина, да клочья раскисшей травы. Среди них, в стороне от дороги на Карригалин, ближе к морю, есть местечко Сугаан [1] . Там-то и появился на свет Финбарр Пири, упитанный здоровяк, от еле живой матери и хилого, грубого отца.
Финбарр стал десятым в выводке братьев, но живых на ту пору насчитывалось лишь двое, остальных же по очереди заворачивали в жесткие простыни и опускали в яму на кладбище при католической церкви в Белгули — глубокую, бездонную яму, глотавшую одного за другим, позже так и стали говорить: яма детей Пири. Отец хоронил их в тот же день. Сам выкапывал, сам же и засыпал. Закончив, собирал лишнюю землю, кивал священнику и плелся восвояси, толкая перед собой тачку, на которой лежал ком грязи величиной с тельце ребенка. Он знал одну хижину по дороге на Кинсейл, у самой дороги. Там сидит человек: целый день лепит торфяные брикеты — на топку, а затем сбывает их на рынке. Земля на кладбище торфянистая, уж отцу ли не знать, он везет ее на продажу. Человек из хижины сделает из нее несколько брикетов, которые будут медленно тлеть, распространяя вокруг сладковатый запах, уже давно ставший для отца Пири запахом самой смерти. Семь раз брал он в руки заступ — яма, беленький сверток, тачка, черная грязь — и тащился к хижине. Семь раз возвращался, зажав в кулаке монету. Семь раз спускал все до пенни, заливал жажду. Пить, пить. Что тут скажешь. Если в Белгули и на многие мили вокруг, до Югала, до Дангарвана, до самого Уотерфорда — на всем юге Ирландии — царит такая нищета, что, говорят, ворон, и тех не заманишь, небо как вымерло — можете себе представить. Итак, в Сугаане дома кишели чумазыми заморышами, которых снедали вши, порок, голод. Финбарр родился в 1899-м, седьмого мая — возьмем на заметку, этим объясняется очень многое, чуть ли не вся жизнь десятого Пири. Весна в самом разгаре. Дома уже начали подсыхать, снова заскрипела под ногами солома, грязь превратилась в тонкую серую корку, ушли в землю дожди. Малютка не трясся от холода в отсыревших пеленках, не мок на соломенном тюфяке, хлюпающем, чуть повернешься. Ему было тепло. Он выжил — да еще как.
1
Читатель без труда отыщет на карте современной Ирландии и Корк, и Кинсейл, и другие упомянутые в повести топонимы — за исключением Сугаана, по всей видимости, выдуманного автором. (Прим. перев.).
Финбарр набирался уму-разуму в шайке таких же, как он, мальчишек. Ставить силки, тащить все, что плохо лежит, пускать в ход кулаки — не из хлюпиков, молчаливый, он был крупным для своей семьи, сильным, как грузчик, и вскоре уже сам задирал кого хочешь. Ему не было и шести, а он уже рыскал повсюду с ватагой сугаанской детворы. Отродье, сплевывали при встрече с ними. Но отродья все прибывало: чем больше их мерло, тем больше их шастало. Откуда только они брались. Столько детей. Повсюду. Они появлялись по двое, по трое, кучками. Вдруг раздвигали кусты и вырастали на вершине откоса, у дороги. Глазели на упряжки, молча рассматривали пассажиров, таращились на шелковые шляпки, кожаные ботинки. По правде говоря, они наводили страх, эти дети подлесков, — коротко стриженные, в корках запекшейся крови, совсем еще ребятишки — надо думать. Дамы из Кинсейла, Корка и Квинстауна очень на это сетовали. Не детские у них взгляды, шептали они, усаживаясь вечером за стол. Они вздрагивали, озабоченно морщили лоб, но затем гнали прочь мысли о сугаанских детях — суп дымился, скатерть похрустывала.
У Финбарра было два брата, Фленн и Шон, старшие Пири. Что эти двое хотят уехать, знали все. Поговаривали, в Квинстауне есть работа. Там останавливались огромные атлантические пароходы, державшие путь в Нью-Йорк, к причалам Эллис-Айленда, где с грохотом разверзались трюмы и тысячами сходили на берег уроженцы Ирландии.
И вот однажды Финбарр увидел, как братья топчутся перед оградой, о чем-то вполголоса переговариваясь. Он не спускал с них глаз, а они какой-то новой походкой вдруг зашагали через двор и в последний раз толкнули дверь дома Пири. Дальнейшее было ему известно. Он знал, что там, в полумраке, Шон и Фленн торопливо прощаются с матерью, склоняются над ее восковым лбом, над смутно белеющей ночной сорочкой, вдыхая тот кисловатый душок, какой всегда исходит от лежачих больных, и тотчас отходят, чтобы обнять разинувшего рот отца. Еще издалека он заметил, что братья вышли и направляются в его сторону, вот они уже бегло машут ему рукой и, не оглядываясь, устремляются по дороге на Квинстаун. И такую решимость выражали их спины, что Финбарр, не отрываясь, глядел им вслед, пока братья, два темных пятна, не скрылись за поворотом. Вот осталась позади лесная развилка, и они со всей дури швыряют в небо картузы. Хоть зажмурься — он так и видит, как старшие Пири чуть не кубарем скатываются с косогора и на радостях подвывают, как дикари. А малыш — ему нет и десяти — остается сидеть на ограде. Он недотепа, дерьмо на палочке, мелочь сопливая. Сугаанские мальчишки освистят его как пить дать. Эй, Финн, куда это ты подевал своих братьев? Ноги в руки, а тебя позабыли? Олух же ты, Финн! Он поворачивает голову и долго смотрит на дом. Пропади он пропадом. Он тоже охотно дал бы отсюда деру. А тут еще и отец подошел. Штаны на нем полощутся, как пустые, веки гноятся. Что ж, Финбарр, теперь ты последний из Пири, говорит он, сузив глаза и поглаживая подбородок.
Завтра Финбарру исполняется шестнадцать. Он единственный сын Пири, старший из детей на деревне. Он один, как камень. По Сугаану шагает он теперь размашисто, попутно раздавая мелкоте плюхи, чтоб не вертелась под ногами. Лапищи у него здоровенные, как вальки, пальцы на сгибах красные, вокруг ногтей заусенцы, которые он без конца скусывает. Груда мышц, которая прет напролом, непробиваемое, как глухая стена, тулово, мощная, плотная шея выставлена вперед — нет ли чем поживиться, — зыркают исподлобья
голубые глаза, на лбу ссадины. Прекрати, кричат ему, остановись, но его ничто не остановит. На его счет пожимают плечами. Выродок, говорят про него, дуболом, бездарь. На него посматривают с недоверием. И не зря. Ведь в его походке нет той унылой покорности, которая на юге Ирландии спутывает всем ноги со времен Великого голода. Его точно распирает взявшаяся откуда-то извне природная сила, густой живительный сок, кровь пузырится, как взбитая венчиком, то ли кураж в нем говорит — а нищета непролазная, мать плюет кровью в истертых до дыр простынях, отец роет ямы на кладбище при католической церкви в Белгули, от старших Пири ни слуху ни духу, хоть бы весточку передали с земляком, ирландцев-то в Нью-Йорке бог знает сколько, а Финбарр все же смеется, пьет, пускает в ход кулаки, — то ли злость.Прошлым вечером, досыта накачавшись пивом, парень, как был в одежде, растянулся на кровати. Дело шло к полуночи. Он подсунул под голову руку, устроился на ней повольготнее, облизнул разбухшим языком губы. По телу разливалась приятная тяжесть, ему было тепло, ему было хорошо. Сон все не шел. Глаза понемногу привыкли к темноте и уже различали гуляющие по стенам тени. Он принялся считать, сколько кружек выдул за вечер. Но ворочаться меньше не стал. Все эта девка — честная давалка из Белгули, труженица кожевенного завода, с которой гуляли, как заступали на вахту, мысль о ее налитых грудях с буравчиками сосков, теплых ляжках и мясистых бедрах с мыском блестящих черных волос мешала ему улечься поудобнее. Какой уж там сон. Он скорчил гримасу. Мутное бесчувствие, накатывавшее мягкими волнами, вдруг отхлынуло, и в голове наступила небывалая ясность. Финбарр подумал о своей жизни. Она была — вот она, дикая кобылка, которую тихонечко подвели к нему за недоуздок, он мог бы погладить ее рукой. Может, и верно, что он дуболом, — так смутно, загадочно, путано казалось ему то, что творилось у него внутри, — и все же, к своему удивлению, он был способен об этом задуматься. Финбарр впервые осознал свою отдельность от мира, и этот мир завертелся перед ним сияющим шаром, приятно горяча лоб. Финн откинул одеяло, откинул мысли о пиве, о куреве, о том, не наведаться ли ему в паб, раз уж не спится, а то и подкараулить какую кралю за фабрикой, откинул мысли о девках из Белгули. Отбросил все это, и перед ним осталось голое будущее, уходящее за горизонт. Завтра тебе стукнет шестнадцать, пора уезжать. Теперь твой черед. Весь Сугаан это знает. Но кому-кому, а Финбарру, полагали они, хватит и Сугаана, а Сугаан — это ноль, дырка от бублика. Парень ворочался, не мог уснуть.
Когда «Лузитания» показалась у берегов Кинсейла, Финбарр шагал поверху в прибрежных скалах. Он решил, что проведет этот день в одиночестве, прошвырнется к морю, а чтобы не так далеко идти, срежет через лес. На него это было непохоже: Финбарр по целым неделям торчал в Сугаане, в лучшем случае выбирался в Белгули, да и то лишь в базарные дни. Он не стал говорить, куда идет. Дурак, чудило, припечатала его ребятня — в Сугаане сознательное одиночество было заказано: он предал товарищей, выступил против них, пренебрег тесным соседством ртов, гениталий и ног, — с гоготом, с криками за ним бежали до первого поворота, затем отстали, повернули назад.
Земля под ногами была довольно упругая, шагалось легко. Вскоре начался лес, и Финбарр стал забирать к морю. Он валил напролом: сметал все, что вставало у него на пути, отталкивал мокрые папоротники, свисающие на тропинку, топтал ежевичные петли, перешагивал через сломанные кусты. Где-то неподалеку у него были расставлены силки, — он без труда ориентировался в подлеске, припоминал расположение деревьев, следы от вырезанного мха, форму камней, узнавал землю, полого бегущую под уклон, — но силки он сейчас проверять не станет. Некогда. Он шел так уверенно, будто знал, что именно должен сделать, будто наметил уже план действий. Когда он вышел из леса, вокруг просветлело, в воздухе сияла мельчайшая водяная пыль, небо стояло высокое. Его точно обтянули голубым муслином, таким легким и невесомым, что недолго поверить и в покров Богородицы, распростертый над миром чудотворный покров, в который парень по вечерам порой направлял струю — захлебнитесь, спасители.
Вокруг зеленела равнина, а впереди лежало будничное море. Финбарр достал из кармана жестянку: на крышке девица в сиреневом капоре, прикрыв веки, подносит ко рту печенье. Взял табаку для самокрутки и опустился на траву. Он все не мог прийти в себя, — один здесь, у моря, курит, решает поставить крест на Сугаане — примерно в это самое время борт «Лузитании» пробила торпеда, Финбарр даже не оторвался от жестянки, зажатой между колен, звук был слишком слабый, рвануло глухо — точно где-то хлопнула дверь, скажут потом те, кто выжил, — да и мысли у него были заняты другим: он все твердил про себя, что довольно, пора ему делать ноги, все в таком духе, слова вертелись у него в голове, не находя выхода, а девица в сиреневом капоре на крышке жестянки все никак не могла надкусить печенье, и он корябал ей ножичком руки и думал о братьях, о Шоне и Фленне, — в первую ночь они тряслись от страха в какой-то конюшне в предместье Квинстауна, чтобы на рассвете явиться в портовые доки; но в порту на них никто не смотрит, с ними не заговаривают; они топчутся, вытянув шеи, зажав картузы в заложенных за спину руках; приходят парни из синдиката и пальцем указывают на сегодняшних счастливцев, всего-то несколько минут, после чего оставшиеся не у дел расходятся или двигают в паб; и так день за днем, неделями, с папиросой в зубах, заломив козырьки, Шон и Фленн снова и снова пристраиваются в очередь, и вот однажды — это должно случиться — их назначают, их выбирают; завтра тоже, и на следующий день; и вот они уже грузчики в Квинстауне и живут, как собаки, чтобы скопить деньжат на билет третьего класса, а значит, на Северную Атлантику и Эльдорадо; продолжение всем известно — ну а мне, думал он, придется уезжать одному. Его грубые башмаки продавили в земле под травой жирные вмятины. Наконец он откинулся назад. Над ним простиралось пустынное, до тоски ясное небо, хоть бы чертова птица взбаламутила его, что ли. Голое, как коленка. Сугаан. Могила отпрысков Пири. Мышиная нора. Дыра захолустная. В сущности, он терпеть не мог этот табак, отдающий затхлой соломой, — курево бедных.
Вдруг над утесом, едва не чиркая по нему крылом, заметались с полоумными криками чайки, и Финбарр рывком сел. Перед глазами поплыла черная пелена — резко поднялся, от выкуренной лежа папиросы закружилась голова, — а когда она спала, вдалеке показался дымок и поплыл в безнадежно синевшее небо, где только что маячило жалкое будущее сугаанского недоросля. Птицы рассеялись, хлопая крыльями. На юге над четырехтрубным лайнером ширилось бледное облачко. Финбарр узнал «Лузитанию», ее отплытие из Нью-Йорка наделало шуму, и судно уже примелькалось в заголовках газет — их в баре всегда валялось две-три штуки. Паренек поднялся, уронив на траву девчонку в сиреневом капоре, с глупо раскрытыми губками и исчирканными руками. Подошел к обрыву и, сунув руки в карманы, посмотрел вдаль. Трубы лайнера накренились назад, а вокруг, по-видимому, плавали черные обломки — кажется, на борту все застыли, а на самом деле все мечутся с перекошенными лицами, отчаянно жестикулируют, и всё заглушают крики ужаса. Было установлено, что «Лузитания» затонула за двадцать минут.