Ничего кроме надежды
Шрифт:
– И вы это одобряете?
– При чем тут мое одобрение или неодобрение? Я вам разъяснить пытаюсь, почему в этой войне – впервые за всю российскую историю! – столько вдруг обнаружилось охотников послужить врагу.
– Ну, не так уж много, я думаю, их обнаружилось.
– Не так много, говорите? Миллион человек не много? Да это, к вашему сведению, половина личного состава РККА мирного времени – в августе тридцать девятого года у нас около двух миллионов числилось под ружьем. [36] Вот так-то, господин хороший! Каждый второй перешел на сторону врага, надел немецкий мундир – и это «не много», по-вашему? Так ведь это я говорю только о тех, у кого хватило смелости за винтовку взяться, – РОА, казачьи формирования, всякие там «остлегионы» из нацменов, вспомогательная полиция в Белоруссии и на Украине, батальоны особого назначения и тому подобное. А так называемое пассивное сотрудничество? Шли наши советские люди в старосты, в бургомистры? Шли работать в городские управы, в органы самоуправления, в редакции местных
36
Обе цифры приводятся по отечественным источникам: История Второй мировой войны. М., 74, Т. 2, С. 199; Аргументы и факты. 1989, № 9, С. 6.
– Вы не правы, меня очень затрагивает, и я думал об этом. Тут, мне кажется, большую все-таки роль сыграло обмирщение самого понятия «отечество»...
– Что, говорите, сыграло роль? – не понял власовец.
– Обмирщение. Ну, секуляризация, что ли, чувства патриотизма – скажем так. Раньше верность родине была неотделима от ее религиозной опоры – верности вере отцов, твоей собственной вере...
– Да вы что, верующий, что ли? – опять перебил обер-лейтенант, глядя на него с изумлением. – Православный?
– Кем же мне еще быть – магометанином?
– Поня-а-атно... Так по-вашему, значит, неверующий и патриотом быть не может?
– Нет, ну что вы! Сейчас-то как раз может, сейчас это одно с другим вовсе не связано. А когда-то было неотделимо, понимаете? Соотечественник был прежде всего твоим единоверцем – а уж потом подданным твоего государя. Поэтому изменить – для русского человека, во всяком случае, – означало стать вероотступником, погубить душу. На это, знаете ли, мало кто отваживался, народ к таким вещам относился всерьез...
– Да бросьте вы! Относился бы всерьез, так хрен бы он с такой легкостью свою православную веру на безбожие поменял. Большевикам каких-нибудь пяти лет хватило, чтобы по всей стране с церковью покончить. Крой, Ванька, бога нет!
– Не покончили, значит, если церковь по сей день существует.
– Существует, верно, и ползают туда ветхие старушонки – а попробуйте хоть одного молодого в храме увидеть. Нет, это уж вы эмигрантщину разводите – у вашего брата, я знаю, принято все безбожием объяснять. А дело обстоит проще! Идут наши люди служить немцам потому, что при Сталине такого натерпелись, что после этого и в Гитлере освободителя увидели...
– Вы тоже?
– Нет, я насчет немцев не заблуждался. А вообще приводить для сравнения какие-то исторические примеры – чепуха, никаких аналогий с прошлым тут быть не может. Такого явления, как большевизм, в истории еще не было... насколько мне известно. Чтобы вот так – с таким полнейшим, наплевательским презрением – давить собственный народ? Не знаю, не могу себе представить. Ну, разве что Тамерлан там какой-нибудь совершенно уже сумасшедший... Я в плен попал прошлой весной, под Харьковом. Это когда нашим стратегам моча в голову ударила, и захотелось им после Сталинграда одним махом освободить все левобережное Приднепровье! Что в войсках уже ни хрена не было – ни что жрать, ни чем стрелять, ни на чем передвигаться – да кого это волновало? Ни у одной высокопоставленной штабной бляди не нашлось простого офицерского мужества сказать там в Ставке – да опомнитесь, дайте же армии передышку, пусть подтянут тылы, наладят снабжение, нельзя же наступать дальше, когда и так уже коммуникации на полтыщи километров растянуты, да еще по бездорожью, а в феврале оттепели пошли – вообще все развезло, танки на днище садились... да и сколько там было этих танков, у Лелюшенко в Третьей гвардейской по нескольку машин в бригаде осталось к этому времени. Раньше правило было – «воюют не числом, а уменьем», потом к этому еще и техника прибавилась; а мы до сих пор числом давим... Нет, технику использовать научились – когда она есть. Умеем, это ничего не скажу. Под Прохоровкой, на Курской уже дуге, – ребята в плену рассказывали – мы им прикурить дали. Но когда техники под рукой не оказывается и когда умения нет – а мы весной сорок третьего только-только учились, только самые азы оперативного искусства постигали, – чего вы хотите, к началу войны у нас ни одного командира полка не было с высшим военным образованием! – вот тогда мы начинаем воевать числом. Тут нам равных нет! Ставят пехоте задание, а у немца все подступы заминированы, колючка там, ясное дело, ловушки разные, система огня такая, что заяц хрен проскочит.
Без артподготовки, сами понимаете, никуда. А ведь что значит артподготовка? Это надо перебросить орудия на данный участок, подвезти боепитание, а ну как нормы расхода снарядов уже превышены? Но главное – надо доложить наверх, что наступление задерживается, что с ходу-то оборону прорвать не удалось, что теперь надо подавлять ее огневыми средствами – а наверху подобных докладов не любят, там за это такого могут дать пенделя, что по гроб жизни не забудешь. Да и зачем? Мало, что ли, народу в тылу, мало на фронте штрафников? А значит, нечего и рассусоливать – полстакана водки, и даешь, мать твою перемать, за Родину, за Сталина...
Власовец нагнулся, расстегнул стоявший на полу портфель и достал обшитую сукном флягу.
– Не надумали? – спросил он, отвинчивая пробку. Болховитинов останавливающим жестом приподнял ладонь. Власовец усмехнулся,
налил себе в стакан из-под пива и вытянул не спеша.– О чем я, собственно, начал? А, как в плен попал! Потом уже, в марте, когда нас из Харькова обратно вышибли. Все, думаю, теперь конец! Мы еще зимой, когда от Сталинграда на Донец шли, освободили несколько лагерей с нашими пленными – да что значит «освободили», там уже некого было освобождать – они все штабелями лежали, мерзлые, немцы их и не хоронили уже с начала морозов...
– И это не помешало вам надеть потом немецкий мундир?
– Это меня заставило его надеть; сейчас объясню, не подгоняйте. Пленные в сорок третьем году немцам редко когда доставались, больших лагерей на территории Украины – как в начале войны – к этому времени уже не было, и нас сразу отправили сюда, на работу. В тех, украинских, лагерях поначалу вообще пленных практически не кормили, в сорок первом, мне рассказывали, там дело до людоедства доходило; ну а нас в Ганновере – я в Ганновер попал – как-то все-таки подкармливали, рабочая сила как-никак. Но, конечно, условия жуткие... да что рассказывать, сами, небось, видели наших доходяг. Ну, и работали там рядом с нами поляки – тоже пленные. Не то чтобы совсем «рядом», общаться было запрещено, но за всеми не уследишь, какие-то контакты случались. Так вот, поляки в сравнении с нами катались как сыр в масле: во-первых, нормально все одеты. Обмундирование, конечно, сборное – у кого югославское, у кого французское, у кого английское; из своего у поляков только головные уборы оставались – четырехуголки эти, они их конфедератками называют. Ну, обувь у всех хорошая, крепкая. А мы-то все босиком, я еще у ребят спросил зимой, мол, как обходились, а так и обходились, говорят, бумажными мешками ноги оборачивали, там бумага прочная... Но самое-то главное, что поляки эти все были сытыми. Что, думаем, такое – ладно бы там французы или англичане, к тем всегда отношение было особое, а ведь поляки – вроде у немцев тоже в «унтерменшах» числятся... За что же они их теперь в такой холе содержат?
– Немцы тут ни при чем, – сказал Болховитинов, – польские лагеря военнопленных снабжаются через Международный Красный Крест.
– Совершенно верно! Но мы-то этого не знали; представить себе такого не могли! А каждый пленный, оказывается, через этот Красный Крест ежемесячно получает продовольственную посылку – калории там разные, витамины, а главное – курево, поляки в Ганновере получали по банке английских сигарет в месяц. Круглые такие банки, запаянные, там по сто штук. А это же товар, валюта, сегодня любой немец за две английские сигареты с радостью буханку хлеба отдает...
– Вы не знали, что есть Женевская конвенция о военнопленных?
– Да откуда? Это мне уже в лагере майор один рассказал – он из юристов был, разбирался в этих делах. Да, есть такая конвенция, говорит, от одна тысяча девятьсот двадцать девятого года, но нас она не защищает, поскольку Советский Союз ее не подписал. Как же так, спрашиваю, ведь в то время у нас уже и о капиталистическом окружении разговоры шли, и о том, что буржуи всего мира на нас зубы точат, а значит, воевать придется рано или поздно; как же можно было не подумать заранее, не подписать конвенцию о пленных? А майор этот мне тогда и сказал: дурак ты, говорит, как раз заранее-то Сталин обо всем и подумал, в двадцать девятом году уже был решен вопрос о сплошной коллективизации – что же он, не понимал, как после этого мужик будет относиться к советской власти? А ведь воевать-то в первую очередь мужику придется – а ну как он в плен к буржуям повалит вместо того, чтобы колхозный рай защищать?
– Любопытная мысль, – Болховитинов покачал головой. – Я, признаться, никогда не задумывался в самом деле, а почему, собственно, не участвуем... Да, но тогда... это уж вообще – сатанизм, никакой Шигалев не додумался бы... Чтобы заранее – сознательно обречь на смерть сотни тысяч своих же пленных? Не знаю, не верится...
– Ну почему же, пленных у нас никаких нет, есть изменники родины, это нам Вождь и Учитель разъяснил вполне авторитетно. А об изменниках чего заботиться? Чем больше их передохнет, тем лучше. Кстати, тех пленных, которых нам финны в сороковом году после перемирия вернули, – их ведь тогда всех так скопом на Воркуту и отправили, уголек рубать. А вы – «не верится»... Положим, я тоже не сразу поверил. А потом пришлось. Вспоминал, вспоминал разное, ну вот хотя бы как семьи комсостава накануне войны запретили эвакуировать из приграничной зоны. Хотя все знали уже, что немец не сегодня-завтра ударит! Многие ведь обращались с этим вопросом, просили разрешить хотя бы женщин с малыми детьми вывезти – так куда там! Настрого запретили, в порядке борьбы с паникерскими настроениями и чтобы наши «заклятые друзья» по ту сторону границы, Боже упаси, не обиделись! – Власовец, уже заметно пьяный, ударил кулаком по столу. – Всех их в первый же день «мессера» на дорогах покрошили – нарочно ведь, нарочно все было сделано, чтобы потом «отомстим фашистским извергам!», чтоб злее воевалось, чтоб можно было пацанов безоружных с одними бутылками бросать под танки! Вот все это я и вспоминал, а потом – уже в августе, после Курска, – приехал к нам пропагандист, говорит: Власов, генерал-лейтенант, бывший командующий Второй ударной на Волховском фронте, формирует «Русскую освободительную армию»... У, ид-диоты, засранцы безмозглые, доигрались со своим арийским высокомерием, спохватились! На два года раньше надо это было сделать, ведь если бы в сорок первом... а, да что говорить! А у меня все равно выбора другого не было – либо в лагере подохнуть, либо выжить, а после войны еще и от своих срок получить... Уж лучше, думаю, я с вами, гадьем большевистским, еще посчитаюсь – сколько успею. Так ведь и тут ума у немчуры не хватает – держат на задворках!