Ничейная земля
Шрифт:
Как правило, все, о чем говорил гость из Парижа, любовник или, вернее, бывший муж его жены, вызывало протест Завиши, хотя ему редко удавалось объяснить, в чем он не согласен, или хотя бы высказать свою точку зрения. Он понимал, а может быть, просто чувствовал, что Александр не без причины, и уж во всяком случае не без причины, важной для себя, а ему, Завише, пока что неизвестной, проводит с ним вечера за бутылкой водки. И только в тот день, когда он вернулся от Ванды Зярницкой, когда, выпивая, забыл об Александре и даже о Басе — постоянное присутствие Баси, когда они сидели друг против друга над сыром в тарелке и ветчиной, не вынутой из бумаги, неожиданно показалось ему ненужным и утомительным, — он понял, к чему на самом деле стремится, чего ожидает от него посланник господина Пьера Табо.
— Подумай, —
— К чему ты это говоришь? Ты просто бредишь!
— К чему, к чему? Налей-ка лучше этой прекрасной жидкости. Видишь ли, я здесь пытаюсь разгадать загадку польского характера.
— Не понимаю.
— Подлинного польского характера. И людей, которые решатся задать вопрос: как маленький народ, повторяю, маленький народ сумеет прожить в Европе несколько ближайших лет?
— Это нужно господину Табо?
— Мы уже знаем, как маленький народ погибает. И знаем все слова и прелести умирания… Сколько продлится агония? Месяц? Вряд ли.
— Перестань!
— Ты не слушаешь того, что я говорю. Опять спишь. И похоже, ты забыл, что я специалист; помнишь, как обо мне когда-то говорили: «Надежда нашего штаба». Надежду — на парижскую мостовую. Репортажики для Пьера. И мы валим толпой, милостивые государи, сплоченные, готовые, сильные, изображая из себя великую державу, изображая единство, валим прямо в тот окоп, где нас наконец-то всех перебьют, а добрая старая Европа справит над нами панихиду. Налей-ка еще лиходеюшки! Ты меня слушаешь?
Завиша молчал. Он думал о Ванде Зярницкой. И только тогда, когда Александр сказал: «Конечно, если ты не можешь или не хочешь, я сам к нему схожу», — Завиша спросил:
— К кому?
— К Вацлаву Яну, конечно.
— Интервью?
— Что-то в этом духе.
— Сомневаюсь.
— Я уже разговаривал с несколькими интересными людьми, — продолжал Александр, он в этот момент казался совершенно трезвым. — С Ратиганом, с вице-министром Чепеком… Чепек производит впечатление разумного человека.
Завиша отставил рюмку и внимательно посмотрел на приятеля. Александр сидел, слегка склонившись над столом, его лицо, покрытое морщинами, окутывали клубы табачного дыма, стареющий мужчина, седина в волосах, округлившийся, жирный подбородок. Раньше он казался породистым, а теперь… Не потому ли Бася его бросила? Он, должно быть, сильно огорчился, когда она ушла к мосье Пижо.
— Особенно интересен Ратиган, — продолжал Александр. — Французы должны знать, что в Польше есть и такие люди. Этот тип чувствует конъюнктуру.
— Финансовую, конечно.
— Финансовую, — усмехнулся Александр. — А отсюда и политическую тоже. Видишь ли, поляки никогда не умели пережидать полосы неудач. Когда в Европе была плохая конъюнктура, они обычно садились на коней. Если бы не было Костюшко, если бы Станислав Август [40] еще царствовал в то время, когда
Наполеон захватил Италию… Иногда нужно уметь продержаться, даже ценой унижений…— К чему это ты клонишь?
— В Европе ветер дует сегодня в паруса Гитлера, а завтра, возможно…
40
Станислав Август Понятовский (1732—1798) — последний польский король, правил с 1764 по 1795 год.
— Это тебе и сказал Ратиган?
— А ты сразу же обиделся? А что, собственно говоря, хочет Вацлав Ян? На что рассчитывает?
— Не знаю, — признался Завиша.
— Просто тобой управляют одни эмоции. Дело плохо, если ты руководствуешься только инстинктом, а не опытом и анализом ситуации. Ты не спрашиваешь Вацлава Яна, какая у него программа, ты просто ждешь. Веришь, что он, старый товарищ, самый верный из верных, все тебе объяснит, сам подскажет лучший выход из положения и примет решение.
Завиша встал. Он чувствовал себя совершенно трезвым.
— Все это — тоже Ратиган?
Александр усмехнулся.
— Не только. — И неожиданно его тон изменился. — Если говорить честно, то мне не нужно было сюда приезжать. Не нужно было, — повторил он и стукнул ладонью по столу. — Ибо в конце концов, все зная и обо всем помня, мы с тобой завязнем в этот дерьмовом окопе.
— Ведь ты же вернешься в Париж.
— Может, я и вернусь в Париж, — прошептал Александр, — и Бася, прости, мадам Пижо, подаст мне графинчик красного вина. Женщина, полностью освобожденная от всего польского.
— Перестань!
— А ты меня принимаешь у себя дома.
И в этот момент они услышали звонок у входной двери. Удивленный Завиша — он никого в это время не ждал — пошел открывать, на пороге стояла Ванда Зярницкая.
Александр, хотя и не очень охотно — оставалось еще много водки, — тут же попрощался и ушел.
С того момента, когда Завиша увидел ее впервые, когда Ванда открыла ему дверь квартиры на Пивной, она произвела на него впечатление человека, в реальность которого, именно как любовницы Юрыся и добропорядочной мещанки из Старого Мяста, зарабатывающей вязанием себе на жизнь, трудно было поверить. Сомнительной казалась искренность ее реакции, поведения, и к тому же сомнительной вдвойне: в самом простом понимании, что она изображала, создавала видимость скорби, отчаяния или безразличия, и в понимании более широком, а именно что Ванда Зярницкая была вообще неправдоподобной и выдуманной от начала до конца.
Вероятно, ни один порядочный летописец не решился бы отказать Завише в том, что он в чем-то прав (если бы даже этот летописец гораздо больше ротмистра знал о Ванде и об ее многолетней любви), принимая во внимание хотя бы тот факт, что пани Зярницкая должна была жить два с половиной месяца после последнего визита Юрыся в постоянном ожидании, занимаясь вязанием и выглядывая в окно, и что она не сделала ничего (во всяком случае, так могло показаться), чтобы получить хоть какие-нибудь сведения о своем любовнике, а по сути дела, почти муже. Конечно, Юрысь так ее воспитал, но Завиша должен был поверить в то, что она никогда не пыталась установить, где на самом деле в данный момент находится капитан запаса и где он проводит ночи, когда его нет на Пивной. Он приходил и уходил, как будто бы с фронта (действительно ли Ванда искренне верила в этот вечно огненный фронт Юрыся?), а ее единственной обязанностью было одно — терпеливо ждать. Ванда ставила два прибора на рождественский стол, а под елку клала свитер, красиво упакованный в цветную бумагу. Его халат висел в ванной комнате, его домашние туфли стояли под кроватью. Юрыся убили на Беднарской, то есть в тысяче метрах от Пивной, а она ничего не знала (или делала вид, что не знала), до нее не доходили ни слухи об убийстве, ни разговоры, она не видела некролога в «Завтра Речи Посполитой» (пожалуй, это наиболее вероятно) и короткой заметки в «Польске Збройной» (ее она тоже не читала). Впрочем, обе эти газеты писали о трагической смерти капитана запаса, не сообщая подробностей. Полиция сделала все, и на этот раз ей это удалось, чтобы убийство на Беднарской улице не стало предметом сенсационных спекуляций журналистов.