Ничья
Шрифт:
…В то незабвенное утро, когда они пришли вдвоём к Гуменникову, за чаем шла речь не только о том, что Томасик, якобы, дурочка (фигура, лицо, наряды – главное, а вот Бином Ньютона – чушь собачья), ещё речь шла о «профессии». И Вера Алексеевна, будто дававшая отчёт Гуменникову в том, как она безобразно воспитала и вырастила дочку, буквально похвасталась тем, что Томасик ведь умеет кое-что: она умеет печатать на пишущей машинке «слепым методом»! Да, да, не двумя пальцами, а всеми десятью. Она в этом оказалась ужасно способной! И даже о том рассказала мать, как с работы привезла списанную машинку под названием «Башкирия», ужасный агрегат, где половина литеров западала, остальные печатали криво. Кое-как втащил эту рухлядь шофёр такси. Потом был найден мастер золотые руки, который выгнул литеры обратно, и стала эта утиль печатать. И Томка тренировалась. Ей самой просто очень нравилось смотреть на свои руки, как они нажимают клавиши. Слепому методу она обучалась в школе, где последний год велась усиленная «профориентация», девочек учили печатать. И этот метод Томка никак не могла освоить. Её тянуло подглядывать в клавиатуру, и от этого пальцы путались и сбивались. Но ей поставила тройку преподавательница, тонкая в талии немолодая женщина с крупной от волос головой и с горбатым неженским носом. Зато руки у неё были – загляденье. Томка все уроки наблюдала за её руками. За время учёбы она переняла почти все «удивительные» жесты, поражающие пластикой. Перед зеркалом тренировалась, копируя учительницу, будто собиралась сыграть её на сцене…
…Кстати, насчёт сцены. Однажды в школу пришёл на встречу с учащимися режиссёр. Пока он рассказывал
«Что ж, прекрасно», – бодро сказал Гуменников и вызвал к себе в кабинет заведующую машбюро. Если понравится, то Томасик будет там работать, хотя учиться надо, учиться и ещё раз учиться… Этой мантрой мать и директор завершили её устройство на работу. Впрочем, Гуменников пообещал (обещание потом выполнил): «Как только уволится лаборантка из лаборатории вибраций, а она уже дорабатывает, ты займёшь её место». Говорил так, будто место это было ужасно вакантным. Зарплата в лаборатории была, правда, выше, чем у рядовой машинистки.
…Лето надолго испортилось. Лил дождь день и ночь. В машбюро, светлой комнате с драпировками по стенам, горел рефлектор. От него по ногам катилось тепло. И, сидя у машинки, можно было спокойно смотреть, как ударяется об асфальт дождь, рассыпается тонкой дробью по лужам, и в просвете между домами висит мокрая туча, такая полная, тяжёлая, что кажется: никогда не кончится в ней запас дождя. Томка ждала, когда её переведут на постоянное «вакантное» место… Лаборатория вибраций… Ей нравилось название. Куда лучше, чем лаборатория коррозий. Такая здесь тоже была. В машбюро работали ещё двое: старшая машинистка Маргарита Савельевна и Попкова, устроенная, как Томка, по блату. Печатала она ещё медленней Томки, но отличалась неиссякаемым упорством. От её «закрепления» в институте зависело, поедет ли она назад в свою деревню Поповку или будет жить у старшей сестры, научной сотрудницы из лаборатории коррозий металлов. Томку раздражала Попкова своим напряжённым красным лицом, плохо гнущимися над клавиатурой пальцами, глупой причёской – на самой верхней точке головы прозрачной жиденькой шишечкой. «Жила бы лучше в своей деревне», – думала Томка. Ей хотелось поговорить с Попковой, порасспрашивать её о жизни… Но каждый раз портила разговор зав. машбюро Маргарита Савельевна, которая заступалась за молчаливую Попкову, справедливо думая, что Томка – избалованный ребёнок и доводится чуть ли не племянницей самому Гуменникову. Её предположение «подтвердилось», когда Томка выпросила у директора ещё один рефлектор для обогрева, поставила его со своей стороны и часто протягивала к его круглому, никелированному алому в середине венчику ровные ноги в мелких кокетливых туфельках. Получалось так, что, кто бы ни входил в машбюро в эти моменты, видел Томкины прекрасные ноги, без всякого тайного умысла повёрнутые к теплу. Именно так сидела она и грелась, когда первый раз вошёл Ничков. Он влетел довольно проворно, но на ковровой дорожке, ведущей к столу Маргариты Савельевны, резко тормознул и, загипнотизированный Томкиными ногами, остановился, держа перед собой толстенную рукопись.
– У нас новенькая, – сказал он и со своим жутким почерком двинулся к Томке, а не к Маргарите Савельевне, затаившейся в наблюдении.
Томка улыбнулась празднично, как улыбалась всем: и знакомым, и незнакомым людям. Она заглянула в глаза Ничкову своими с крепко накрашенными ресницами смеющимися очами, большими, играющими, похожими на выдуманные художниками очи мадонн. Только в Томкиных глазах не было ни скорби, ни грусти, а удаль, радость и удивление.
– Томасик! – отрекомендовалась привычно, как называлась всегда, если рассчитывала на хорошие добрые и весёлые отношения.
Например, с этими двумя машинистками она не собиралась дружить, а потому назвалась им сразу Тамарой. Впрочем, Маргарите Савельевне её так представил Гуменников. Ничков оторопел полностью, а для неё это был вполне ожидаемый эффект.
– Паша, – сказал он, краснея с каждой секундой всё сильней, но при этом улыбаясь слегка актёрской улыбкой. Она поняла: ему стыдно, что он так назвал себя, это вышло у него случайно.
Его улыбка потом стала ей всюду грезиться, эти зубы мелкие, – ровненькие перламутровые пуговицы. Он выбежал, согнувшись, боком. Томка принялась перепечатывать статью. Из глупой гордости мучилась над ней, не спрашивая совета и помощи старшей машинистки, у которой всегда было много работы. Кое-как допечатала, уже заранее сознавая: отдать стыдно. Она даже не поглядела: ошибок, наверное, тьма! Но оказалось хуже. Она перепутала клавиши, пытаясь печатать «слепым методом». Вместо «а» нажимала «п», а вместо «о» – «р» и так далее. То есть, печатала в буквальном смысле, как слепая. На этот раз Ничков не смущался, не краснел, а улыбку погасил, как только увидел отпечатанную статью. Томка смотрела на него, ожидая страшного, непоправимого. Но он сложил ровно листы, постукав их стопку ребром о стол:
– Спасибо. – И всё. Улыбнулся натянуто и загадочно.
Как только он вышел, Томасик выскочила. Ничков был в конце коридора, свет из открытой двери мелькнул, осветив его худую, немного сутулую фигуру. Томка шла, пританцовывая, заложив руки в карманы коротенькой юбочки, шла, не зная зачем, с бьющимся толчками сердцем. В комнате он был один, бумаги бросил небрежно на стол.
– Можно? – спросила она.
Кивнул, а сам сел за стол, облокотившись на руку. Аккуратно причёсанная голова, в лице что-то неуловимое. Томка села в кресло.
– Дайте, я посмотрю, – потянулась к рукописи.
– К чему?.. – махнул рукой Ничков.
Будто придумав что-то, он поднялся из-за стола, обошёл его и сел на ручку кресла, в котором сидела его растерянная гостья. Неожиданно наклонясь, обхватил руками её голову, отвернул назад и поцеловал в губы. И тут же вернулся обратно за стол, словно за ним спрятался. Лицо его было бледным от волнения, таким, что хотелось смотреть на него, не отрываясь. И Томка смотрела ошарашенно со звоном в обоих ушах… Но услышала:
– Не беспокойся. Я ничего не скажу Маргарите Савельевне, а просто подсуну ей оригинал, будто другая статья.
Она поднялась из кресла, стесняясь своих практически голых в тонком капроне ног. Пошла, как заколдованная, добрела до дверей комнаты, показавшейся бесконечно длинной, и, прежде чем уйти, оглянулась: Ничков не смотрел в её
сторону, склонился над столом: голова с удивительно нетронутой причёской… Колдовство оказалось, к сожалению, долгоиграющим. Она стала «бегать» за этим мужчиной. Большего позора она не могла представить… Другое дело, когда – за ней: это нормально. Бывало за один вечер трое «кавалеров» наведывались один за другим. Мать откроет: «Томасик, к тебе». Она – с дивана: «Скажи, что я очень занята». Второй на порог, третий… Для всех она занята. Она стала полностью незанятой для Ничкова. При других встречах он вёл себя так, словно ей всё приснилось: перепутанные буквы, первый в её жизни поцелуй взрослого мужчины…Этот поцелуй она неоднократно вспоминала, и поражалась им всё больше… Это было жуткое по своему бесстыдству (так она решила) действо, думая о котором она чувствовала себя рабой этого мужчины, так виртуозно умевшего целоваться. Произошло её полнейшее подчинение. Состояние для неё новое и… ужасное (так подумала, не слишком в этом ошибаясь). Представить, что он бы не скрылся за столом, а остался бы рядом с ней! И что могло бы тогда произойти среди рабочего дня?! И фактически без участия её воли, а лишь по воле этого человека! Она попала в западню. Если бы раньше ей кто-нибудь сказал, что она станет такой болезненно покорной, рассмеялась бы в лицо: фу, какое унижение! Никогда, ни за что!
Впервые сделала вывод: воля у человека в голове, а не в теле, и тело это вовсе не сотрудник головы, а совсем наоборот. Иногда понимала: головы у неё нет, только тело с его требовательностью. Надо же, желание… Это ужасное желание напугало куда больше, чем подозрение во фригидности, которой, судя по этому желанию, не было. Сколько раз за это время она ругала себя, стараясь, чтобы не услышала мать, как она не спит, как она шепчет: «Не пойду завтра на опытный завод! В лабораторию тоже не пойду!» Но наставал день… И сначала проверяла, есть Ничков в лаборатории или нет. На дверях была табличка: «Лаборатория стеновых панелей». Дверь открыта, трое сотрудников на местах, а зав. лабораторией нет. «Он на испытаниях». И она идёт на испытания. Там испытывается она, Томасик, выдержит ещё или нет? Ну, и самый финал: поездка в колхоз, на картошку…До деревни ехали электричкой, а от станции шли полем. Над густым, жёлтым от листвы лесом светился голубой кусок неба, а дальше, над полями висели бесформенные тучи, готовые послать на землю холодный осенний дождь, а, может, и ранний снег. В поезде вокруг Томки люди говорили о резких переменах в погоде и ожидали осадков, как стихийного бедствия. Далеко не все поехали в колхоз. Не было ни Сажинского, ни Коли, ни Эдюни, Томка, было, подумала, что она одна от всей лаборатории вибраций (не сразу заметила корейскую жену Нину, идущую впереди в страшенной стёганке). Попкову увидела, крепко ступающую на толстых крестьянских ногах. Впереди всех шёл Гуменников, будто полководец этого странного войска.
Выглянуло солнце, осветило унылое поле с погнутой, прибитой дождями к земле вялой ботвой, картофелекопалку и возле неё кузовок. Сиротливо ходили в бороздах вороны и тут же взлетали при треске колёсного трактора. Ноги проваливались в землю, вязли в ней, выволакивались облепленные со всех сторон комьями чёрной гущи. «Войско» остановилось. Гуменников направился к картофелекопалке. Обратно вернулся с мужичком-бригадиром. Начался рабочий процесс. Научные сотрудники принялись за несвойственный им труд. Томасик нескладно выбирала картошку из земли, кидая в ведро. Перчатки быстро стали чёрными (хорошо – старые). Спина устала. Разогнулась и увидела, что к ней идёт Ничков. В охотничьих сапогах, плечи выпирают из тесной курточки. Они оба, как по команде, пошли в одну сторону, туда, где была полянка, костёр.
Кое-кто уже наработался и жарил колбасу, надетую на прутики. Подтянулись остальные. Какой-то парнишка из соседней лаборатории нацелился фотоаппаратом. Потом у Томки эта фотография вызывала неизменную боль. Смеющийся Гуменников с шампуром в руке, как дирижёр, взмахнувший палочкой. Костёр дымил, пахло от него гарью, печёной картошкой. Было, в общем, хорошо под низким осенним небом среди убранных чёрных полей. В электричке на обратном пути принявшие спиртного «помощники колхоза» пели песни громкими голосами. За окнами неслись темнеющие, залитые синим светом леса, а на западе прорезался сквозь тучи, точно прожёг их, красный костерок заката.
Томка не сводила глаз с тамбурной двери. За ней скрылся Ничков. Может, прошёл в другой вагон, а, может, он стоял одиноко в тамбуре? Томке всё резче представлялось последнее и, поднятая этим подсказанным точно со стороны видением, она пошла мимо скамеек, ничего не сказав попутчицам, заведённая внутренне на сильный и неотвратимый поступок. Она отодвинула дверь, и та покатилась на роликах в сторону, также ровно поехала назад за Томкиной спиной. Ещё не сознавая вполне, что может произойти, поняла: не дверь закрылась за спиной, а нечто роковое отрезало её навсегда от прежней детской сумеречной жизни, подтолкнув навстречу взрослости.
Ничков стоял одиноко, заложив руки в карманы курточки, дрожащий и одновременно напряжённый в ожидании. Томка попыталась изобразить удивление, сделала вид, что уходит, но он протянул к ней руки с отчаянным лицом, и она, не зная, как такое случилось, обхватила крепко его шею и нашла его губы своими губами. Может, кто-то входил в тамбур, но она ничего не видела, кроме лица Ничкова, ничего не чувствовала, кроме его горячего, таинственного тела. Из поезда выпрыгнули первыми и пронеслись по вокзалу, по привокзальной площади, вскочив в такси, где снова схватили друг друга, будто боялись, что может у каждого из них отобрать другого какое-то злое нечто, какая-то сила, и хотелось им быть этой силы сильней.
В квартире он сказал:
– Жена у тёщи.
Томка ошеломлённо сидела на кухне, пока он заваривал чай, доставал из холодильника какую-то еду.
– Ну, да, я женат. А ты что думала? Мне двадцать девять лет, у меня даже дочка есть, ну, не такая большая, как ты…
Да, это было её первым падением. Не когда первый поцелуй, не когда объятия в электричке и в такси, а когда «Жена у тёщи…» Что сделала бы Томасик в своём обычном волевом состоянии? Она бы величественно поднялась с кухонной табуретки и ушла бы, хлопнув дверью. Но тут она сидела, глядя в его лицо. Видела его нацелованные ею самой губы. В глаза глядела, которые её, между прочим, всегда поражали холодной твёрдостью. Жена, тёща, дочка… Всё плыло в ней мимо мусором по какой-то невидимой реке, на берегу которой она решила обжиться, остановив мгновение этого лица перед собой, этих непонятных глаз, вроде, весёлых, а, вроде, и печальных. Впервые она ничего не поняла в человеке, в мужчине. Ей казалось, что она отлично разбирается во всех мальчишках-дураках и во всех дядьках с умильными рожами, но не вызывающими у неё ни малейшего доверия. Вот Эдюня Пахомов, вот Сажинский, вот все-все другие… Все, кроме Гуменникова… И, конечно, кроме Ничкова.
– Ванная здесь, – показал он.
– Хорошо, – согласилась она голосом далеко не своим, а чужим, предательским, и всё у неё готово было предаться, передаться и навсегда отдаться этому не совсем знакомому человеку.
Ванная… Такого ещё в ванной у неё не было… Дверь имела какой-то хитрый замочек, и она не смогла её запереть, хотя, может, и смогла, но Ничков открыл её ключом с другой стороны. Не успела выключить воду Томка, как под душем вместе с ней оказался Ничков. Такого душа она в жизни не только не принимала, но и вообразить не могла. Даже в заграничных фильмах такого душа никто не показывал. Медицинская литература, картинки, голые скульптуры, всё это не передавало никаких реалий. Она буквально напугалась этого физического откровения, впервые увиденного, и полезла вон: из-под душа вон, из ванной комнаты, схватывая по пути полотенца, оборачиваясь ими и устремляясь туда, где можно было надеть всё, что она прижимала к себе комком своей только что снятой одежды. К моменту его выхода из ванной она была одета полностью: куртка, шапка (чёрные от земли перчатки держала в дрожащих руках).
– Ну, чего ты напугалась?
Она сказала, чего. Он засмеялся, оделся и пошёл провожать её до автобуса.
– Такое впервые со мной: девицу принял за девку. Но ты такая красивая. И такой невинной оказалась… – И добавил: – Это уж чересчур.
В тот вечер она не услышала в этих словах ничего особенного, только после лёгкого удара головой о доски подвального пола (хорошо, что там были эти доски, хорошо, что на них валялись халаты, телогрейки и провода) уразумела, что имел в виду Ничков. Он не планировал, как жених Галки Мельниковой, разрушать свою устоявшуюся жизнь. Всё это было несколько сбивчиво рассказано смущавшейся Вере Алексеевне.