Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Мне кажется, что я слишком мягок, слишком предупредителен по отношению к людям. И потому, где бы я ни жил, люди немедленно вовлекают меня в свой круг и свои дела до такой степени, что я, в конце концов, уже и не знаю, как защититься от них. Ничто так не бесит людей, как откровенная демонстрация того, что обращаешься с собой со строгостью, до которой они в отношении себя не доросли. Уверен, что меня бы просто сочли сумасшедшим, если бы я озвучил то, что думаю о себе. Я просто щажу дорогих мне людей, стараясь не ожесточать их против себя.

Тем временем я проделал серьезный объем работы по ревизии и подготовке новой редакции моих старых

работ.

Если мне скоро придет конец — а я не скрываю, что желание умереть все глубже закрадывается в мою душу — все-таки кое-что от меня останется. некий пласт культуры, заменить который до поры будет нечем. Этой зимой я достаточно поднаторел в европейской литературе, и могу теперь с полной уверенностью утверждать, что моя философская позиция абсолютно независима — до такой степени, что я чувствую себя наследником нескольких тысячелетий.

Современная Европа не имеет ни малейшего представления о том, вокруг каких ужасных решений делает круги моя мысль и все мое существо, к какому колесу проблем я привязан — и что со мной приближается катастрофа, имя которой у меня на языке, но я его не произнесу.

Наказание воображением — вот пытка моих дней и ночей.

Когда оно служит страданию, все поэтические и философские уловки становятся опасными для жизни. И здесь нечто, более высшее, чем Олимп со всеми его богами, борется с хаосом слепого Рока, и дает нам силу последней привязанности, чей молчаливый, но постоянный голос заглушает неотвратимость гибели всего живого.

Бесчувственность реальности, как жидкий цемент, просачивается в сновидения, лишая даже слабого, но такого необходимого искушения.

И только нечто, на последнюю поверку честное, называемое таким льнущим, как патока, словом — «любовь», оказывается неисчерпаемым и не дающим упасть, ибо большая часть человечества под землей, а мы — поверх — ничтожная горстка.

И это самое большое для меня чудо, что я еще жив. Только это удивление и есть жизнь. Все остальное — лишь разные ухищрения, чтобы существовать. В эти мгновения пронзительная слабость и незащищенность кажутся мне знаками спасения и — что совсем уж безумно — знаками будущей радости. Я плету слова, как заклинания, как паутину, не для улавливания жертв, а для того, чтобы удержаться в этом ветхом мире, насквозь продуваемом жестокими ветрами.

Никогда раньше я не мог себе представить, что мир может казаться таким призрачным, так нарочито разыгрывающим беспечность неба и деревьев. И вера, разъеденная столетиями скепсиса, призывается на помощь.

Так больной пытается хотя бы припомнить таившиеся в нем прежде силы жизни, надеясь на эти воспоминания, как на какое-то — пусть слабое — лекарство.

Зеркала в магазинах отражают мои черты, покрытые то ли пылью страха, то ли пеплом слабой надежды. Оказывается, бывает так, что живешь лишь во сне. Так причем тут карьера, слава, зависть, если есть это удивление внезапно вернувшимся здоровьем и невнятная благодарность неизвестно кому — в лабиринтах сна. Туда по мертвым водам продолжает прибывать призрачный флот отошедших лет неоконченным списком кораблей Гомера. И всё оттуда — по темному компасу памяти — из мест детства и юности. И в первую очередь всплывает церквушка в Рёккене, преследующая меня всю жизнь вместе с Тенью. Там могила отца, и, кажется, что им только что оставлена на столе дымящаяся чашка с чаем, а он отлучился по неотложному делу на тот свет и вот-вот вернется.

Отчаяние стоит и не уходит из

моей души от того, что мне уже навсегда недоступна острота детской веры, уничтоженной годами скепсиса, выветрилась чистота юности, устремленной в тревожно-гибельную, но захватывающую неизвестность.

Наступает утро. И восходит солнце, как ни в чем не бывало, хотя пространство крошится в зубах гор. Я уже достаточно привык к зазубринам пустой дали, они зазубрены мной наизусть, они подобны весам, взвешивающим мои ожидания, страх, надежду и безразличие перед этим страхом.

Где направляющий облачный столп в пустыне лет?

Меня гонит одиночество из четырех стен. Иду среди уличной толкотни, говора, запах кофе из кофеен. И внезапно в каком-то узком проходе — девушка необычайной красоты — как луч в портале.

Оказывается, смерть может быть временем года, образом жизни с долгой болью и короткими радостями, и у детей отсутствующие лица, ибо прислушиваются в самих себе к будущему.

200

Невозможно жить спокойно. В «Музыкальном еженедельнике» моего издателя Фрицша, опубликована статья поклонника Вагнера Рихарда Поля «Казус Ницше» с вызывающе злобными нападками на меня.

В Парагвае моя сестрица со своим мужем Бернгардом Фёрстером строят — только подумать — чисто арийское государство, читай: антисемитское — колонию «Новая Германия».

Сестрица даже не сочла нужным ответить на мое письмо, в котором я пишу:

«Я вынужден изо всех сил защищаться, чтобы меня не приняли за антисемитскую каналью. После того, как в антисемитской прессе появилось имя Заратустры, терпение мое иссякло. Я ведь старый артиллерист, так и передай своим проклятым антисемитским дурням, что им дорого обойдется даже прикосновение к моему идеалу.

Из-за твоего замужества имя Ницше теперь упоминается в связи с вашим омерзительным движением — и сколько же мне пришлось уже претерпеть из-за этого. Ты просто решила приблизить мою гибель. За последние шесть лет ты потеряла всякое представление о том, что можно и чего нельзя, и бог знает, чем это кончится».

Чересполосица черного и белого в моей жизни продолжается. Вышли в свет «Сумерки идолов». Послал экземпляры Августу Стриндбергу, уже прочитавшему «Казус Вагнера», присланный ему Георгом Брандесом.

В начале декабря приходит письмо от Стриндберга: «Я заканчиваю все письма моим друзьям словами: читайте Ницше. Это мое — «Карфаген должен быть разрушен».

Два месяца назад послал в Гамбург, казалось бы, старому и доброму знакомому, бывшему мужу Козимы, концертмейстеру Гансу фон Бюлову предложение: поставить на гамбургской сцене оперу Петера «Венецианский лев», считая, что она талантливей и реалистичней опер Вагнера, которые заполонили сцены от Монтевидео до Петербурга.

Да, Бюлов — человек занятой, ко всем своим должностям еще и директор Берлинской филармонии, но все же — два месяца молчания это чересчур.

Не удержался, черкнул ему пару резких слов: «Вы не изволили ответить на мое письмо. Обещаю вам навсегда оставить вас в покое. Думаю, вы отдаете себе отчет, что это — обещание дает Вам лучший ум века».

Сделал еще одну глупость: послал Мальвиде, зная ее преклонение перед Вагнером, книгу «Казус Вагнера», да еще попросил узнать у ее зятя, мужа ее приемной дочери Ольги Герцен Габриеля Моно, кто бы мог перевести книгу на французский язык и напечатать во Франции.

Ответ Мальвиды был уклончив, по сути, вежливый отказ.

Поделиться с друзьями: