Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Какая-то особая материя облекала меня. Зыбкий коридор вел только в одну — нашу сторону: я видел дорогих ушедших, словно просачивающихся к нам, живущих рядом с нами, не только снами. Они-то были по эту сторону, они знали, куда идти, что делать. Мы же, по ту сторону не были, для нас там — вот, перед глазами, — сплошная тьма, какие-то мифические просветы. Но все это — нереально, не пережито, и даже знаменитый тоннель в тот мир — всего лишь начало жерла, ведущего в отделенный от этого мира тонкой, но темной, непробиваемой на первый взгляд пеленой.

Охватившее меня спокойствие было скорее субстанцией страха, беспамятства, внезапным чувством незнания, кто ты, откуда пришел, куда тебя несет этот темный поток, вообще

отрицающий твое присутствие в этом и том мире. Поток был студеной родниковой водой из римского фонтана, который плеснула мне, потерявшему сознание, в лицо эта удивительная девушка из Санкт-Петербурга, чей испуганный взгляд проступил спасением из тьмы.

О, эти незабываемые сладостные родниковые воды римского фонтана из рук по сей день самого дорогого существа в моей жизни — Лу.

Я постарался ее успокоить, сказав, что это обыкновенный обморок, но оба мы, молча, понимали, что случившееся — нечто большее, сравнимое, быть может, лишь с началом спуска Данте в Преисподнюю.

Это в первый раз пробудилась во мне до тех пор не беспокоившая меня дополнительная, вторая, та самая душа Дона-Жуана познания. Она открылась мыслью о том, что блаженство заключается в умении время от времени себя терять и потом опять находить. Эта мысль намекала на то, что вредно всегда быть замкнутым в одной личности. И в те счастливые мгновения нашей душевной близости с Лу, словно она окропила меня живой водой из русских сказок, упоминавшейся ею ранее, живой водой из фонтана вечного Рима, сложилось у меня несколько строк, затем внесенных в книгу «Веселая наука»:

Вести себя на поводке все чаще Мне ненавистно, я б желал охотно Надолго потеряться в дикой чаще, Подобно вольным волнам иль животным, Себя наитьями ума не теребя, Завлечь к себе — себя.

Тогда же из меня внезапно вырвалась импровизация о себе, поразившая Лу, испугавшая ее и отдалившая от меня. Я говорил, что подобен старому, несокрушимому замку, в котором есть много нераскрытых подвалов. В самые скрытые из подземных ходов я еще сам не пробирался, в самые глубокие подземелья еще не спускался. Мы вот здесь сидим на обыкновенной скамейке, но ведь под нами — целый город, подземный Рим. Мы уже посетили катакомбы Каликста, лабиринты развалин «Золотого дома» Нерона, на одном из флигелей которого был построен Колизей, а остальная часть погребена под Эсквилинским холмом. В этих лабиринтах можно заблудиться. Можно, конечно, кричать, зовя на помощь, в отдушины колодцев, выходящих на поверхность в сквер. Но вряд ли мы, сидящие на скамейке, или парочки, лежащие на траве, услышат голос из погребенного мира.

И, все же, разве из своей глубины я не мог подняться до земной поверхности во всех направлениях? Разве через всякий потайной ход мы не возвращаемся к самим себе?

Как позднее я написал в «Утренней заре»: «если бы мы хотели и осмеливались создать архитектуру, соответствующую нашей душе, то нашим образцом был бы лабиринт, но не такой, в котором душа теряет себя, а, наоборот, из путаницы ходов она находит путь к познанию».

Нужно носить еще в себе хаос, чтобы родить блуждающую звезду, — это изречение я вложил в уста Заратустры, имея в виду душу, которая родится для звездного существования, для света, как для своей истинной сущности, для своего апофеоза.

И завершил я свою импровизацию непривычной для меня патетикой, сказав, что моя философия стремится разрешить проблему современного трагизма, разгадать загадки современного Сфинкса и сбросить его в пропасть.

По широко раскрытым глазам Лу, которая слушала меня, не в силах издать звука, я понял, что теряю ее навсегда. Женская интуиция

остерегается всего, от чего несет гибельным ветерком. В тот миг мне внезапно вспомнилась увиденная мной однажды повивальная бабка, высохшая, старая, но полная скрытой страсти, и это шло от момента, когда поднимаешь в воздух молчащего новорожденного и шлепнешь его, чтобы он задышал и зашелся плачем. Причастность к тайне, разделяющей существование и забвение, обновляет ее. В этом мгновении — тайна жизни и смерти.

Только сейчас, в беспомощном и униженном моем состоянии, я отдаю себе отчет, что вся моя жизнь была заманчивой прогулкой по краю жизни.

Мне никогда не везло с женщинами. Случайно ли я привязывался к властным особам, будь то Лу или сестрица моя, которая не уступает ей по властности, но превосходит по подлости?

Называя ее в лицо хищницей в шкуре домашней киски, я потом не мог себе найти места, чтобы укрыться от стыда. Особенно вызывало во мне ярость фото Лу с хлыстом в руке, которым она погоняет меня и Ре. Не отсюда ли возникла у меня фраза, мимолетная, глупая, сделавшая меня знаменитостью среди слабого пола: идя к женщине, бери плетку?

И, при всем при этом, только одна Лу добралась до самых корней моего существа, определивших мою неповторимость и гениальность. По ее мнению, все дело в той интимной силе, с которой личность обращается к личности. Это может быть опровергаемо, но не похоронено.

И тот, повторяла она, кто, с другой стороны, захочет руководствоваться лишь внешней моей жизнью, Фридриха-Вильгельма, для понимания моего внутреннего мира, тот держать будет в руках лишь пустую оболочку от ядра. Ведь, в сущности, никаких внешних событий в моей жизни не происходило. Все переживаемое мной было столь глубоко внутренним, что могло находить выражение лишь в беседах с глазу на глаз и в идеях моих произведений.

Монологи в миниатюре составляют, главным образом, мои многотомные собрания афоризмов, образуют цельные обширные мемуары, высвечивая мой собственный духовный облик. Этот облик Лу полагала воспроизвести в будущем, передать события моей душевной жизни через мои же философские изречения.

В минуты нашей наибольшей душевной близости она рисовала мне мою истинную сущность. Отдавая должное ее проницательности в очерчивании моего облика и моих идей, я не мог отрешиться от ощущения, что речь идет о ком-то другом, скрываемом во мне, быть может, даже противостоящем мне во мне и настоятельно требующем от меня осознать его моей истинной сущностью. Такого раздвоения до разговоров с Лу я ранее не испытывал. Но одно осталось в моей памяти и чувствах, как самое драгоценное за всю мою жизнь, когда мы стояли за углом дома в Таутенбурге, где за светящимся окном сидела ничего не подозревающая Медуза Горгона в облике моей сестрицы.

И наши с Лу губы, набухая и подрагивая в сладостном предвкушении, сближались, как никогда раньше. И причастность окружающего мира в эти мгновения льнула теменью ночного неба к нашим сливающимся губам — в желании хоть немного удостоиться той сладости, которая так знакома пчелам, сосущим цветок. А за краем глаз толпились звезды, стараясь помешать полному слиянию, как это бывает с исходящими завистью сестрами, самыми близкими друзьями и подругами, любовь которых к нам, — по сути — зависть, если не ненависть.

244

Неужели и вправду главным моим оппонентом и в то же время героем был Распятый, единственный, кто поднял распятие на уровень веры миллионов по гениальному воображению величайшего еврейского пророка Исайи.

Как быстро было забыто время, когда римляне распинали христиан тысячами. Понтий Пилат интересен мне лишь одной фразой, брошенной в сторону Распятого — «Ессе номо» — «Се человек».

Перечитал я свою рукопись «Ессе Номо», которую даже самые мне близкие люди — Франц и Петер — советовали не публиковать.

Поделиться с друзьями: