Ницше и нимфы
Шрифт:
В те минуты, когда она читала мне эти стихи, ее облик, взгляд, голос, приязнь, душевная близость — казались мне обещанием этого дорогого мне существа, воистину, тучки золотой — не оставлять вершины утеса.
Среди могил, не подавая вида, что под ногами дремлет старина, мы говорим: исчезла Атлантида, — в неверье тайном: а была ль она?
Во тьме времен понять наш дух бессилен — вино иль кровь засохли в сколах лет? В могильных кипарисах стонет филин, слепой хранитель предстоящих бед. И вырвавшись внезапной круговертью, приносит ветер, пепелен и глух, дыханье бальзамической смерти иль вечности печально сладкий дух. Бесформенны, безлики, многогорбны, вернулисьПриближается гроза.
Я далеко отошел от своего высокогорного пристанища — Сильс-Марии.
Сверкнула молния слепящим бивнем. В мгновенье я промок под тяжким ливнем.Гром ли медленно и раскатисто плетется за молнией, или боги бросают кости на круглый стол Земли, пытая мою Судьбу?
И тишина — как будто в жизни веха. Иду наверх. В душе такой подъем. Кричу, пою, чтобы услышать эхо, Но мне спросонья отвечает гром.Клятва положена на мое сердце медом и молоком под языком твоим, о, мой возлюбленный, ибо любовь моя — замкнутый сад, запечатанный источник.
Голос Суламифи из «Песни Песней», рвущий сердце царя Соломона, — в самые тяжкие минуты моей жизни звучащий в душе.
Положи меня как печать на твое сердце, как печать на твои руки, ибо сильна, как смерть, любовь.
Я ведь тоже поэт, и знаю стихам своим вес и цену.
Стихи, легко держащиеся на поверхности вод, излагаю на бумаге. К сожалению, в них я недалек от виршеплетов, чьи лучшие мысли — некая смесь из похоти и скуки.
Стихи же, отягченные тайной, освященные болью души, уплывают вглубь моего сознания и погаснут вместе с ним.
Мельтешением призраков чудятся мне звуки их арф.
Бессмертны звуки единственной в мире арфы — царя Давида, рожденные совершенным им грехом прелюбодеяния и раскаяньем.
В мире поэтов множество. Павлиньему тщеславию они учатся у моря.
Ведь море — павлин из павлинов, распускающее радужный хвост, осененный небом и солнцем.
С ним в этом преуспевают соревноваться разве лишь Нимфы, мастера играть веером брызг, подобных серебру кружев. Но как только радуга погаснет, оборачиваются они молодыми бабёнками, часто слишком напористыми и прилипчивыми.
Это я познал на собственном опыте.
Но я знаю, что ночью дети растут во сне, мальчики летают, Нимфы испытывают тоску по детям, которых им не суждено родить, а расторопные бабёнки пускают слезу, ибо им снятся их еще не рожденные дети.
Синкопа, затакт, — все тело, как натянутая струна, как наклон замершего бегуна за секунду до того, чтобы рвануться вперед, иначе упадешь, как заложник неудавшегося внутреннего порыва к полету.
В несовпадении с ритмом, в запаздывании скрыта музыкальная пружина моей никогда не замирающей души, живущей в стихии танца.
Замрет душа — будто и вовсе не существует. Бывает и такое — чурбак чурбаком.
Именно, запаздывая в ритме, я открыл тебя, моя любовь.
О, как мы огрузли, как весу подвластны, Себя самого волочишь, как в тисках, Все кажется четким, обычным и ясным, И путано тяжким — до боли в висках: Где лестница в тайну? Где в полночь ступени? Вот — листик, вот — камня зазубренный край. Но лист не укажет, где корень растений, И камень не прячет расселину в рай. Потеряна нить лабиринта. Все длинно, Все вкривь или в кровь, вопреки, невпопад: Потянешься к солнцу — наткнешься на глину, Взметнешься фонтаном — обрушится град. Мир тяжкой ношей сгибает, объемлет, Сбивает. Но будем упрямей и злей. Я знаю, в руках и ногах наших дремлют Жгуты затаенных и алчущих змей. Ну что вы толпитесь гурьбой на поляне, Стихией опасной вам кажется пляс? Мы в музыку грянем, мы души помянем, Сожженные пламенем скрипок до нас. И змеи проклюнутся гибко из плена, И вот она — пляшущих тел карусель: Как в скважине ключ — повторяет мгновенно Любую извилину, скважину, щель, Что, кажется, вдруг — в сочетанье случайном — Сойдутся тела, и движенье, и бег — И дрогнет земля, и раскроется тайна И неба, и бездны, и жизни — навек. Какая раскованность — рук мановенье — И свет в лабиринты, и найдена нить, И тянется к солнцу любовь, как растенье, И горечь на счастье легко заменить. Ах, танец — раскованность нежных агоний — Другого себя уловить и узнать, А он убегает — погоня, погоня За тем, кто из нас ускользает. Догнать И слиться с собой, ослепительно легким. Бессильно и сладко летит голова. О, как не хватает нам сердца и легких. А танец лишь только вступает в права И мертвою хваткой берет за загривок И пламенем дышит, взахлеб, через край. Ах, лист — это ткани небесной обрывок, Любая расщелина — в юность и в рай. Проверить, проверить в бессилье блаженном, Что танец — прозрений божественных нить, Что можно, что можно в движенье мгновенном Внезапно весь замысел мира открыть. Уже проясняются в тайном заклятье Ступени небес, а пока, а пока… Но где вы, но где? Лишь танцуя в закате, Безмолвные катят, кадят облака, И звезды ли, птицы в немом кувырканье На луг, что слепым ожиданьем лежит, Вдруг падают вниз задохнувшимся камнем, И сердце горошиной в горле дрожит.Слова сами выкликают из подсознания звучные рифмы, внутреннюю перекличку звуков, раскрывающихся в аккорды, контрапунктические стечения, и тогда обычный словесный текст обнажает скрытую музыку подтекста.
Это очаровывает самого творца, пальцы которого способны вслепую, подходящую мне — на три четверти слепцу — нащупывать цепочку слов, как на клавишах, и тогда эта словесная цепочка начинает звучать для меня музыкой.
Другое дело, сумею ли донести ее слушателю-читателю, но самому мне это доставляет невероятное наслаждение.
Впервые, после черной полосы дней, я ощущаю истинное счастье.
Слова струятся темной медовой густотой виолончелей, струнным лесом скрипок, медлительностью меди, сияющей в раннем детстве раструбами скопления духовых инструментов — труб, валторн, черным лаком кларнетов, гобоев, оранжевой лакировкой фаготов.
Сами собой стихотворные строки уходят в память, не ложась на бумагу. Если буду жив, предам их бумаге, но знаю — вряд ли это случится.
Это уйдет со мной в небытие, как самое тайное и самое главное, которое несет в себе неизреченную нечаянную радость исчезновения.
По ту сторону трех частей «Заратустры» стоит возникнуть пустоте в душе, в нее тут же прорывается жажда странника к дороге, и несет меня из Ниццы, вдоль побережья, минуя Геную, Парму любимого моего Стендаля, с высот Аппенинских гор к равнинной Ферраре, через Ровиго и Падую — в Венецию.
Любовь к этому городу, несмотря на весенний гнилостный дух апреля, веющий с моря, во мне не слабеет.
Хорошему настроению способствует прослушивание комической оперы «Венецианский лев», написанной моим другом Петером Гастом.