Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ницше или Как становятся Богом (Две вариации на одну судьбу)
Шрифт:

Апокалиптическое видение истории ближайших двух столетий как восхождения нигилизма, крушения всех ценностей, экологических катастроф, одичания психики, растворения политики в духовности, кошмарных войн планетарного размаха, ведущихся во имя основополагающих философских учений, вынуждало его бить в набат и предпочесть гипнотическим хроматизмам Тристана невыносимую какофонию всех разом включенных аварийных сигналов; я рискнул бы даже прояснить в этой связи более глубинную семантику ницшевской брани и оскорбительной неразборчивости в выражениях, столь часто шокирующей «воспитанный» читательский слух. Но допустим же, что слова "идиот", "кретин", "осел" или — если угодно — "индюк" (ассортимент здесь необыкновенно богатый), действительно неуместные в

любой другой позиции, вполне уместны на поле брани (где, добавим, было бы более чем странным — не браниться); в конце концов лексика подчиняется не только правилам салонной поэтики, но и правилам поэтики катастрофы, и требовать от задыхающегося, чтобы он следил за выражениями и демонстрировал мастерство по части эвфемизмов, такой же нонсенс, как отредактировать ветхозаветных пророков (с их не меньшим ассортиментом брани) в духе эстетики классицизма и заставить их выражаться с учтивостью героев Расина. Когда Ницше говорит о переоценке всех ценностей, это значит у него одно: европейская культура достигла порога, за которым прежние ценности не будут уже иметь никакой силы, — наступает

тяжелейший этап духовной девальвации, где в роли девальватора выступит самоНичтои гденичемокажутся былые нравственные, религиозные, научные, социальные твердыни: "Ибо когда истина вступит в борьбу с ложью тысячелетий, у нас будут сотрясения, судороги землетрясения, перемещение гор и долин, о каких никогда еще не грезили… все формы власти старого общества взлетят в воздух" (KSA 6,366). Futurum в этом отрывке звучит для имеющих уши как свершившийся факт: alea jacta est, жребий брошен, ибо истина уже вступила в борьбу с ложью тысячелетий, и только притупленностью европейского восприятия можно было бы объяснить роковую слепоту, не позволяющую видеть эту уже объявленную, уже развивающуюся, уже необратимую войну, в которой насмерть сшиблись ложь тысячелетий и полуживой пенсионер, проводящий по состоянию здоровья лето в швейцарских Альпах, а зиму на итальянской Ривьере и прозванный хозяйками пансионов "il piccolo Santo", "маленьким святым". Ставим точку. Сумасшествие Ницше, где ложь тысячелетий не погнушалась поглумиться над уже поверженным, оболгав ситуацию и подменив действительную патографию бульварной сенсацией венерического заболевания (тут срывали куш не только газетчики, но и благополучно великий сочинитель трагической истории доктора Фаустуса), более чем понятно именно в этой диспозиции.

По крайней мере, так называемая мегаломания. Но если мегаломания сходила с рук, скажем, Наполеону, более того, естественнейшим образом вписывалась в учебники истории, то разве не трижды естественной пристало бы ей выглядеть здесь, где каждая написанная книга оборачивалась такой метафизической победой, по сравнению с которой физические Маренго, Аустерлицы и Ваграмы представали все еще игрой оловянных солдатиков! Между тем "действительность" протекала как ни в чем не бывало: военные лавры доставались победителям битв при Садове и Седане; в центре внимания оказывались Бисмарк и карликовые склоки европейского партикуляризма; характерно в этом отношении проследить метаморфозу отношений Ницше к Бисмарку, от юношеского энтузиазма через холодный скептицизм до "шума и ярости" последней осени, — при всей парадоксальности оценки трудно усмотреть здесь что-либо иное, чемпрофессиональную ревность. В свое время издатель Шмейцнер переслал Бисмарку экземпляр "Человеческого, слишком человеческого" — при живейшем внимании Ницше, рассчитывавшего па большой эффект. Эффекта не вышло никакого: Бисмарк учтиво поблагодарил за книгу и посетовал на то, что немецкий текст, набранный латинским шрифтом, столь же утомителен для глаз, как французский текст, набранный немецким шрифтом. Спустя десятилетие в прямой контакт вступил уже сам автор. Вот черновики двух писем, датированных началом декабря 1888 г. и адресованных Бисмарку и Вильгельму II: "Его светлости князю Бисмарку. Я оказываю честь первому государственному мужу эпохи, оповещая его о моей вражде пересылкойпервогоэкземпляра "Ессе Homo".

Прилагаю второй экземпляр: вручить сей молодому немецкому кайзеру было бы единственной просьбой, которую я когда-либо вознамерился бы поднести князю Бисмарку. Подпись: АнтихристФридрих Ницше. Фромантен". И другое: "Сим я оказываю кайзеру немцев величайшую честь, которая может выпасть на его долю, — я пересылаю ему первый экземпляр сочинения, в котором решается судьба человечества. Здесь начинается мгновение глубочайшего самоосмысления — последствия будут невероятными, они будут просто ужасными; в настоящий же момент установлен паритет всех сил. К счастью такжевеликое решение, новыйпуть, знаниецели…" Подпись: Фридрих Ницше (Вr. 8, 504). Пожалуй, наиболее неожиданный резонанс этих писем — поверх всякого рода плоских психиатрических гипотез — заключается в том, что автор их впервые прямым, незашифрованным текстомвыдалсебя и разоблачил свое инкогнито: инкогнито политика и суверена, ведущего истребительную войну в измерении платоновского «умного места» под прикрытием целого реквизита масок, в том числе и маски отрицателя названного "места" (в целях, должно быть, профилактического маневра — оградить событие от назойливого внимания философских и прочего рода зевак). Кто бы иначе разгадал в этом изысканно учтивом, скромном до робости Herr Professor Nietzsche (скромность которого Вагнер — вспомним — оценивал в сто тысяч марок) беспощадного вершителя судеб Европы и планеты! — Еще один незашифрованный текст: "После того как старый Бог упразднен, я готовправить миром" (KSA 13,646).

Но именно от этого саморазоблачения и могла бы оттолкнуться мысль к противоположному полюсу самооблачения, или собственно к проблеме ницшевской политики как таковой. Факт незашифрованного текста вынуждает признать в прочих текстах Ницше своего родашифрограммы, ключ к прочтению которых и исчерпывает, строго говоря, все задачи ницшеведения. Трудности и недоразумения коренятся в неадекватной читательской установке на эти тексты; если пришлось бы выводить наикратчайшую формулу непонимания Ницше, то лучшим подспорьем для нее было бы увидеть в нем ''поэта" — среди всех предрассудков вокруг Ницше этот оказался, пожалуй, наиболее живучим. Волшебный стереотип, после которого следует "уф" облегчения: поэты — вспомним излюбленный рефрен Заратустры — много лгут… Что Заратустра и сам поэт, не подлежит сомнению, как не подлежит сомнению и то, что он горазд при случае и без случая отколотить в себе поэта; вообще в распределении культурных ролей Нового времени и на фоне научной монополизации истины с поэзией приключилась скверная история: стало возможным использовать ее как средство в целях умаления или очернения истины, причем — что сквернее всего — под душистым флером комплимента и даже восторга. Вот, к примеру, клише суждения: "Вы рассуждаете об этой проблеме так поэтично, что сразу видно — Вы поэт", в подтексте: "Но поэты много лгут, а поскольку речь идет об истине, то дайте уж нам, простым прозаичным смертным, справиться с нею на логико-методологический лад". Этот иезуитский прием действовал (все еще действует) почти безотказно; Гете-естествоиспытатель, творец органики и учения о цвете, приходил от него в такую ярость, что готов был, казалось бы, послать в себе поэта ко всем чертям — лишь бы избавиться от этого наваждения.

В случае Ницше могло бы показаться, что его даже устраивает такая игра — в целях более сохранного инкогнито (переодетый под поэта — канонир); но если обратить внимание на коллекцию визитных карточек, ославляемых им повсюду, то первое, что бросится в глаза, — это нарочитая отрицательность, негативность самохарактеристик, как бы невольно имитирующая стиль анофатического богословия: я — ни то, ни другое, ни третье: имморалист, безбожник, безымянный, безродный, бесстрашный — сплошное ускользание от"кто же", — антиосел, ни даже человек; в последних письмах апофактика перерастает уже в прямой эпатаж: Цезарь, Феникс, Антихрист, Дионис, Распятый — ни одного "человеческого, слишком человеческого" словечка среди каскада

сверхчеловеческого имесловия; вдруг — знакомое уже нам признание в частном письме — "поле битвы"; мы же скользим дальше, дегустируя только "поэзию" и промаргивая "правду" (которая, ну да, прозаична!). Правда — поле битвы; в этой метафоре — буквально и фигурально — весь Ницше, одинокий воитель, разыгрывающий в лицах всю табель об армейских рангах, от ''главнокомандующего" до, если угодно, «маркитантки», и начертавший на своем незримом знамени гордый девиз из Сенеки: "Satis sunt mihi pauci, satis est unus, satis est nullus" (Довольно с меня и немногих, довольно с меня и одного, довольно с меня и ни одного. — Seneca. Ad Luc. 7, 11; ср. Nietzsche. Unveroffentlichtes aus der Umwertungszeit 1882/83-1888. Bd 14. S. 352).

В свете сказанного общепринятое деление творчества Ницше на три периода могло бы получить иное объяснение. Период первый, охватывающий "Рождение трагедии" и "Несвоевременные размышления": первая проба боя и выискивание себе союзников ("Общество несвоевременцев"). Период второй (от "Человеческого, слишком человеческого" до включительно первых четырех книг "Веселой пауки"): разочарование в союзниках, испытание одиночеством, перемена тактики, выработка нового плана военных действий. Период третий (все последующие книги, за вычетом, пожалуй, "Заратустры", который в целом не подлежит никакому ранжиру):тотальная война. В этом новом раскладе "Веселой науке" принадлежит, очевидно, исключительное место как самой открытой и вместе с тем самой секретной из всех книг Ницше, к тому же самой срединной («средиземноморской»), так как соединяющей в себе период тактической подготовки (первые четыре книги) с периодом бесповоротно перейденного Рубикона (пятая книга, открывающаяся эпиграфом из маршала Тюренна: "Ты дрожишь, скелет? Ты дрожал бы сильнее, если бы ты знал, куда я тебя веду"). Можно было бы рискнуть воспроизвести на собственный страх и риск некоторые из секретов этой новой тактики, иначе, подобрать ключ к шифрограмме "Веселой науки":

1. Разрыв с Вагнером (единственной надеждой на "мы вдвоем") и сближение с П. Рэ, холодным умником и эпатёром никак не укладывались в плоские версии байрейтских идеологов и Лу Андреас-Саломе; просто, разочаровавшись в таком, как Вагнер, нельзя уже было не прийти к последнему выводу: союзников не ожидают и не выбирают, их себеделают, причем кого попало и как попало, в зависимости от требований момента.

2. Это значило: прочь ложный аристократизм кабинетной политики; настоящая политика делается уже не в политике, и, когда автор "Ессе Homo" называет себя "последнимаполитичнымнемцем", это следует читать: первымполитичнымевропейцем; порой легче сговориться с вульгарнейшим материалистом, чем с возвышенным чистоплюем; не беда, если тебя при случае сочтут дарвинистом, когда ты загонишь в дарвинистический вытрезвитель иного любителя спиритуальности, — при случае тебе удастся загнать куда нужно и самого Дарвина.

3. Поскольку театр военных действий охватывал тысячелетия, союзники вербовались как из числа живых, так и из числамертвых; Пауль Рэ — подставное лицо — очевидно, представлял интерес не сам по себе, а как отдаленное подобие более значительной фигуры прошлого, скажем аббата Галиани ("mein verstorbener Freund", "мой умерший друг", говорит о нем Ницше KSA 11,427; было бы крайне желательным, для пользы понимания, воспринимать эти слова в буквальном смысле).

4. Измена метафизическим идеалам и братание с позитивизмом оказывались всего лишь идеологической завесой, за которой имела место передислокация сил и перемена тактики. Тактика "Несвоевременных размышлений" ещенаполеоновская: "On s'engage, et puis on voit" (Сначала ввязываешься, а там видно будет); преимущества этой тактики в условиях среднеевропейской метрической геометрии оборачивались дефектами в условиях, скажем, российской векториальной геометрии — ввязываться со всеми шансами на успех можно было в обратимых и упруго-рикошетных пространственных клочках городской европейской географии; в необратимом и нерезонирующем пространственном вакууме России это значило — навсегда завязнуть. Наполеон — первоклассный образец для подражания там, где речь шла о Давиде Штраусе и европейском филистерстве, — становился опасным в растяжке линии фронта до "человеческого, слишком человеческого"; здесь предпочтение отдавалось тактике Барклая де Толли: reculer pour mieux sauter (отступление для лучшего прыжка).

5. Ницше среднего периода — сплошное эшелонированное отступление и тактика выжженной земли. Первые пробы привить себе нигилин и жесточайшая реакция организма, изнеженного в метафизически-артистическом сибаритстве. "Человеческое, слишком человеческое", "Утренняя заря" — капитуляция юношеского идеал-героизма и военная переподготовка. Реорганизация армии и переход от классического мольткевского типа к иррегулярным ситуативным комбинациям.

6. Непременнейшие условия переподготовки: армия должна бытьвеселой и танцующей. Петь на поле боя — не в этом ли таилось фатальное превосходство кромвелевских ironsides, распевающих псалмы под свирепыми атаками кавалеров? Правило устава номер один: "Ни одна вещь не удается, если в ней не принимает участия задор" (KSA 6,57). Танцевать перед несметными полчищами, верить в танцующего Бога, быть, как Заратустра, легким, машущим крыльями, готовым лететь, манящим всех птиц, проворным, блаженно-легко-готовым, любящим прыжки и вперед и в сторону — через города и страны, то здесь, то там, в динамическом фокусе всеевропейской всюдности, заманивая противника, скажем, в местечко Верхний Энгадин и спустя мгновение нанося удар из, скажем, Генуи, а главное, никогда не задерживаться на месте, гнать себя со всякого рода засиженности, чтобы сохранять форму и… защищаться от головной боли (терапия Юлия Цезаря, по Плутарху), — историки отметят все это как вклад принца Фогельфрай в сокровищницу военного искусства.

7. Один пример ницшевского ведения боя: маленькое сочинение "Сумерки идолов", по сути все та же "Веселая наука" in praxi. Предисловие — краткое воззвание к войскам, своею рода "quarante siecles vous regardent du haut de ces pyramides" (сорок: веков взирают на вас с высоты этих пирамид). Потом молниеносная стрельба из луков — или артподготовка, на вкус — раздела "Изречения и стрелы". Вслед за этим ритуальный акт единоборства ("Проблема Сократа") и уже не стихающая серия атак, причудливо комбинирующих классическую батальную топику (testudo раздела "Четыре великих заблуждения") с маргинальными капризами самой закоренелой партизанщины (робингудовские засады в разделе "Чего недостает немцам") — "веселость в нас — самое непостижимое" (KSA 6,106). Мобилизован не только европейский опыт, но и азиатский; раздел "Набеги несвоевременного" — содрогающий конский топот с комьями взрыхленной, взлетающей земли на фоне тяжелых и кажущихся неприступными европейских бургов, настоящая деструкция маркированного европейского пространства смертоубийственным агеометризмом скифско-гунно-монгольских табунов, казалось бы перенявших повадки гончих псов и загоняющих дичь "белых братьев", "Антихрист" и особенно финал "Ессе Homo" предвосхитят уже будущую тактикубезрезервных боевРоммеля в Северной Африке — "Das Werk auf eine Katastrophe hin bauen", битва в расчете на катастрофу; строго говоря, хотя и разбитый наголову, он не ошибался, ибо только такой расчет и давал единственный шанс на победу в схватке с ложью тысячелетий (в раскатах ближайшего будущего — вспомним оценку лорда Кромера — с "Антантой").

Поделиться с друзьями: