Ницше
Шрифт:
Увы, ницшеанский сверхчеловек развился в нечто иное, нежели созданный для потехи супермен комиксов, хотя заслуживал скорее такой судьбы. В книге «Так говорил Заратустра» Ницше устами своего героя заявляет: «Что такое обезьяна в отношении человека? Посмешище или мучительный позор. И тем же самым должен быть человек для сверхчеловека: посмешищем или мучительным позором». В другой книге он восклицает: «Целью человечества не может быть его конец, а лишь его высшие представители!» [16] В этом контексте он начинает смутно и ошибочно связывать сверхчеловека с такими понятиями, как «благородство» и «кровь». Но рассуждения Ницше не носят аристократически-расистского характера: «Пояснение для ослов: я имею в виду не словечко «фон» и не Готский альманах» [17] .
16
Ницше Ф. К генеалогии морали. Перевод. Свасьяна.
17
Ницше Ф. Воля к власти.
Как-то
Из произведений Ницше
Бог умер.
Живи в опасности.
Что является лучшим выходом? Победа.
Нет вовсе моральных феноменов, есть только моральное истолкование феноменов [18] .
Лучшее лекарство от любви – это все то же самое освященное временем средство: ответная любовь.
Убеждения суть более опасные враги истины, чем ложь.
18
Перевод Н. Полилова.
19
Здесь и далее цитируется в переводе С. Франка.
Лица, которые воспринимают какую-либо вещь до последней ее глубины, редко остаются ей верными. Они ведь вынесли глубину на свет; и тогда в ней всегда обнаруживается много худого.
И самый мужественный из нас лишь редко обладает мужеством на то, что он собственно знает… [20]
20
Перевод Н. Полилова.
Тут Ницше настолько бесстрашен, что демонстрирует, как он не боится подорваться на собственной петарде:
Общественное мнение, личная бесплодность.
Философия
Чтобы показать, насколько превосходна развернутая философия Ницше, посмотрим, как он рассматривает наше понятие истины и его подлинное значение (в ходе рассмотрения используя неправомерно «истинный» довод). При этом он приходит к ряду оригинальных открытий – некоторые из них особенно уместны ввиду того, что мы сделали и продолжаем делать с самими собой и с нашей планетой во имя науки. Его выводы сегодня ошеломляют так же, как во времена Ницше.
Эта безусловная воля к истине: что она такое? Есть ли это воля не давать себя обманывать? Есть ли это воля самому не обманывать? Как раз на этот последний лад и могла бы толковаться воля к истине: предположив, что обобщение «я не хочу обманывать» включает в себя и частный случай: «я не хочу обманывать себя». Но отчего не обманывать? Но отчего не давать обманывать себя? Заметьте, что доводы в пользу первого суждения лежат совершенно в иной области, чем доводы в пользу второго: не хотят обманываться, предполагая, что быть обманутым вредно, опасно, губительно; в этом смысле наука была бы дотошной смышленостью, осторожностью, пользой, против которой, впрочем, можно было бы по праву возразить: как, действительно ли не-хотеть-давать-себя-обманывать менее вредно, менее опасно, менее губительно? Что знаете вы загодя о характере бытия, чтобы быть в состоянии решать, где больше выгоды: в безусловно ли недоверчивом или в безусловно доверчивом? А в случае, если необходимо и то и другое – большое доверие и большое недоверие, – откуда могла бы наука почерпнуть свою безусловную веру, свое убеждение, на котором она покоится, что истина важнее всякой другой вещи, даже всякого другого убеждения? Этого-то убеждения и не могло возникнуть там, где истина и неистина постоянно обнаруживают свою полезность, как это и имеет место в данном случае. Стало быть, вера в науку, предстающая нынче неоспоримой, не могла произойти из такой калькуляции выгод – скорее вопреки ей, поскольку вере этой постоянно сопутствовали бесполезность и опасность «воли к истине», «истине любой ценой». «Любой ценой»: о, мы понимаем это достаточно хорошо, после того как нам довелось принести на сей алтарь и закласть на нем все веры, одну за другой! Следовательно, «воля к истине» означает: не «я не хочу давать себя обманывать», а – безальтернативно – «я не хочу обманывать, даже самого себя»; и вот мы оказываемся тем самым на почве морали. «Почему ты не хочешь обманывать?», в особенности если видимость такова – а видимость как раз такова! – что жизнь основана на видимости, я разумею – на заблуждении, обмане, притворстве, ослеплении, самоослеплении, и что, с другой стороны, фактически большой канон жизни всегда по большому счету обнаруживался на стороне. Такое намерение, пожалуй, могло бы быть, мягко говоря, неким донкихотством, маленьким мечтательным сумасбродством; но оно могло бы быть и чем-то более скверным, именно, враждебным жизни, разрушительным
принципом… «Воля к истине» – это могло бы быть скрытой волей к смерти. Таким образом, вопрос, зачем наука сводится к моральной проблеме, к чему вообще мораль, если жизнь, природа, история «неморальны»? Нет никакого сомнения, что правдивый человек, в том отважном и последнем смысле слова, каким предполагает его вера в науку, утверждает тем самым некий иной мир, нежели мир жизни, природы и истории; и коль скоро он утверждает этот «иной мир» – как? не должен ли он как раз тем самым отрицать его антипод, этот мир – наш мир?.. Теперь уже поймут, на что я намекаю: именно, что наша вера в науку покоится все еще на метафизической вере, – что даже мы, познающие нынче, мы, безбожники и антиметафизики, берем наш огонь все еще из того пожара, который разожгла тысячелетняя вера, та христианская вера, которая была также верою Платона, – вера в то, что Бог есть истина, что истина божественна…21
Здесь и далее цитируется в переводе К. Свасьяна.
Сходный с этим довод (хотя, как кажется, он противоречит первому), объясняет конец христианства:
Гибель христианства – от его морали (она неотделима); эта мораль обращается против христианского Бога (чувство правдивости, высоко развитое христианством, начинает испытывать отвращение к фальши и изолганности всех христианских толкований мира и истории. Резкий поворот назад от «Бог есть истина» к фанатической вере «Все ложно».
Один из самых здравых (и во многих отношениях самых откровенных) рецептов Ницше для сверхчеловека:
Что делает героическим? Одновременно идти навстречу своему величайшему страданию и своей величайшей надежде.
Во что ты веришь? В то, что все вещи должны быть наново взвешены.
Что говорит твоя совесть? «Ты должен стать тем, кто ты есть».
В чем твои величайшие опасности? В сострадании.
Что ты любишь в других? Мои надежды. Кого называешь ты плохим? Того, кто вечно хочет стыдить.
Что для тебя человечнее всего? Уберечь кого-либо от стыда.
Какова печать достигнутой свободы? Не стыдиться больше самого себя.
Мысль как риск:
Из всего написанного люблю я только то, что пишется своей кровью. Пиши кровью – и ты узнаешь, что кровь есть дух.
Нелегко понять чужую кровь: я ненавижу читающих бездельников.
Кто знает читателя, тот ничего не делает для читателя. Еще одно столетие читателей – и дух сам будет смердеть.
То, что каждый имеет право учиться читать, портит надолго не только писание, но и мысль. Некогда дух был Богом, потом стал человеком, а ныне становится он даже чернью.
Кто пишет кровью и притчами, тот хочет, чтобы его не читали, а заучивали наизусть.
В горах кратчайший путь – с вершины на вершину; но для этого надо иметь длинные ноги. Притчи должны быть вершинами: и те, к кому говорят они, – большими и рослыми.
Воздух разреженный и чистый, опасность близкая и дух, полный радостной злобы, – все это хорошо идет одно к другому.
Я хочу, чтобы вокруг меня были кобольды, ибо мужествен я. Мужество гонит призраки, само создает себе кобольдов – мужество хочет смеяться.
Я не чувствую больше вместе с вами: эта туча, что я вижу под собой, эта чернота и тяжесть, над которыми я смеюсь, – такова ваша грозовая туча.
Вы смотрите вверх, когда вы стремитесь подняться. А я смотрю вниз, ибо я поднялся.
Кто из вас может одновременно смеяться и быть высоко?
Кто поднимается на высочайшие горы, тот смеется над всякой трагедией сцены и жизни. Беззаботными, насмешливыми, сильными – такими хочет нас мудрость: она – женщина и любит всегда только воина.
«Человек зол» – так говорили мне в утешение все мудрецы. Ах, если бы это и сегодня
было еще правдой! Ибо зло есть лучшая сила человека.
«Человек должен становиться все лучше и злее» – так учу я. Самое злое нужно для блага сверхчеловека.
Могло быть благом для проповедника маленьких людей, что страдал и нес он грехи люде й.
Но все это сказано не для длинных ушей. Не всякое слово годится ко всякому рылу. Это тонкие, дальние вещи: копыта овец не должны топтать их!
Сверхчеловек Заратустра воспевает радость одинокого горения и надежду делать это снова и снова («кольцо возвращения» напоминает о ницшеанской идее вечного возвращения, по которой наши жизни снова и снова повторяются в вечности). Излишне говорить, что эта исповедь, полная невольного ликования, обращена к читателю дофрейдовской поры:
Если некогда одним глотком опорожнял я пенящийся кубок с пряною смесью, где хорошо смешаны все вещи;
Если некогда рука моя подливала самое дальнее к самому близкому, и огонь к духу, радость к страданию и самое худшее к самому лучшему;
Если и сам я крупица той искупительной соли, которая заставляет все вещи хорошо смешиваться в кубковой смеси;
О, как не стремиться мне страстно к Вечности и к брачному кольцу колец – к кольцу возвращения!
Никогда еще не встречал я женщины, от которой хотел бы иметь я детей, кроме той женщины, что люблю я: ибо я люблю тебя, о Вечность!
Ибо я люблю тебя, о Вечность!