Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:

Я, сами понимаете, был заворожен этими чудесами, заворожен куда больше, чем всякими там заводными автоматами или заезжими парижскими ловкачами — специалистами по мнемотехнике. Я был заворожен и в то же время охвачен ужасом, да, да, сэр! И сколько ни старался отец объяснить мне, как такие вещи делаются, до меня ничего не доходило. (А отец и сам был фокусник не из последних. Он упражнялся в этом искусстве, чтобы коротать время на палубе китобойца, так он говорил. Но я с самого начала подозревал, что дело не только в том. Садясь обедать, он не мог себя сдержать — и у него вдруг начинала пропадать ложка. Во внутреннем нагрудном кармане он носил фальшивую бороду — зачем, не знаю, но теперь, когда я стар и повидал кое-что в жизни, приезжая в родной город, я и сам запасаюсь бородой. Как рассказчик он пользовался широким признанием, чем рассказ невероятнее, тем убедительнее он его излагал. Раз вблизи Гибралтара он имел дело с морской дивой, так он нам однажды признался при всех соседях, которые, как обычно, набились к нам в гостиную его послушать, — и до того правдоподобно все описал, что мать, бедняжка, про себя страшно разозлилась и чуть не исчахла с досады. G колодой карт в руках он был гроза для всех и так легко брал прямо из воздуха монетки, что жить бы ему, кажется, в роскошных хоромах.

«Ловкость рук, мой мальчик, жульничество чистейшей воды, — так он приговаривал. — Вот тебе и весь секрет житья богатого и счастливого». И ухмылялся по-обезьяньи. Но я отвлекся.)

Сильнее всего трепетала моя душа, когда Флинт гонял свою дочку по минувшим временам и строгим учительским тоном (будто вся человеческая история с ее катаклизмами — это так себе, небольшое путешествие, и припомнить его не ахти какой труд, только скучно, неинтересно, вот и вылетело из головы) спрашивал у нее, по желанию публики, разные подробности из жизни древнего Рима, Египта, Вавилона или затерянных золотых цивилизаций Индии. Освещение в зале тускнело. Тихо играл рояль. Белое платье девочки светилось, как облако в лунном луче, и лицо ее, с огромными, печальными глазами, мерцало, словно диск луны, отраженный в винно-черном лоне моря. Своим ясным, нежным голоском она повествовала о потопах, войнах, голоде, об убийствах без счета в чаще леса и под сводами храма. Профессора-историки, призванные для проверки, не находили слов. У меня перехватывало дыхание: А он отсылал ее еще дальше. И вот она говорит — торжественно и мрачно звучит ее речь, — и перед моими глазами встают картины, куда более явственные, чем стены зала и занавес из алого бархата и чем загадочная музыка, которую играет на рояле Флинтов тапер в серебряном тюрбане. Он отсылает ее в жилища первобытного человека, где по стенам пещер сочится вода. Она говорит о диких антропофагах — полузверях, полулюдях, — жмущихся к кострам и в страхе шепчущих друг другу о змеях. Мне начинает мерещиться что-то неладное. Я цепляюсь за родителей. Со всех сторон вокруг меня летают огромные, белые как снег птицы — взмывают в вышину, камнем падают вниз, гогочут, раскинув крылья от стены до стены, и, навострив когти, глаза и клювы, бьются со змеями, что извиваются в проходах амфитеатра. Я заорал. Всю жизнь (мне было тогда уже лет девять) я видел краем моего плохого, левого глаза странные тени. И теперь Флинт, пусть хоть сто раз мошенник, облек их в телесную форму. Он убедил меня, что они не менее реальны, чем Парфенон, а такой человек, как Флинт, раз уж запустит в меня коготь, пожалуй, населит ими весь мой мир. Этого я допускать не собирался. Хватит с меня бесконечных ночных кошмаров про отцовских китов, а то и похуже, про призраков и зеленокудрых, золотоглазых морских див! Я готов был отбиваться отчаянно, до последнего дыхания. Нет уж! В эти ваши мистические странствия Джонатана Апчерча не заманишь, говорю я себе. Никаких заигрываний с таинственными глубинами,

где громы гулкие грохочут, копя свой гнев, и небеса подобны аду!

Словом, говорю вам, я заорал. Флинт сразу обернулся, раскинув руки и взметнув фалдами фрака, и ужасное его лицо, как мне потом рассказывали, осветилось злобным торжеством, он уставил на меня свой стальной взгляд, желая закрепить столь картинный эффект, но оказалось, что я гляжу не на него и не на девочку, и тогда он стал в тревоге озираться, следуя за моим взглядом. Посмотрела по сторонам и девочка. Но встретилась глазами со мной и тоже закричала. Через три секунды все зрители в зале гудели и вопили, вскидывали вверх руки и теснились к проходам, словно на пожаре, Флинт орал во всю глотку: «Джентльмены! Умоляю вас!» — между тем как мой отец, очень довольный, ударял себя кулаками по коленям и приговаривал: «Сумасшедшие!» — сам, как сумасшедший, ухмыляясь во весь рот, а бедная моя мать держала меня за руки и пыталась успокоить. Это был настоящий бедлам — вокруг меня, трубя, носились птицы, и зрители, обезумев, кричали и толкались, но, подобно Седраху, встретившему взгляд ангела в пещи огненной, я не видел ничего, только глаза золотоволосой девочки, и к ним взывал я о сострадании и слышал ее ответный крик.

Что это было, я понятия не имел, но еще долгие годы спустя при имени Миранды Флинт я чувствовал, что теряю рассудок, что сейчас, сию минуту, задохнусь. Проклятие лежало на мне. Стоило мне услышать о прибытии в наш город доктора Флинта, и я целыми днями бродил по темным улицам вблизи того балагана, где они выступали, в надежде хоть мельком, издали на них взглянуть. Тысячу раз мне мерещилось, что вон они, я их вижу, тысячу раз, сворачивая за угол, я думал, что все, я им попался, и сердце во мне всплывало, точно дохлая макрель. Но со временем, понятно, колдовство ослабело. Их лица с театральных афиш смотрели на меня, как чужие (она растолстела и уже не казалась такой трогательной; у него посеклись и обвисли усы), и, наконец, совсем утратили силу устрашать и манить, влечь меня в неземные сферы. А потом имя Флинтов совсем перестало мелькать на афишах, и я поверил, что освободился. Доктора Флинта, как стало известно, разыскивала полиция, а что до его дочурки Миранды, то она, по слухам, умерла где-то в Индии. Я считал, что спасся, хотя и чудом. Знакомство с ними доказало мне, что существуют губительные, властные соблазны, которые способны посмеяться над мерным ходом ветров и приливов и нарушить заведенное кружение планет. Таков был вынесенный мною урок, и каким-то образом — явно не без влияния отцовских рассказов — здесь замешан был древний серый океан.

Вот по какой причине, несмотря на близость Бостонского порта, несмотря на презрение отца и горе матери (ей все на свете внушало беспокойство) и даже вопреки безмолвному, но могучему очарованию, которым полны были для меня высокие мачты купеческих судов, канонерских лодок и китобойцев, и вздутые паруса, напруженные ветром, как возгласы французского рожка, и плеск вымпела на флагштоке, призывный, будто клик фанфар, — я остался на берегу и работал, как черт, мечтая сколотить капитал, чтобы перебраться на Запад, в Иллинойс, и стать, если повезет, фермером.

III

Про южный Иллинойс я читал в книгах. Дикий край — земля Майка Финка, и Дэниела Буна, и свирепых ругателей братьев Гарпов — и горы там тебе, и реки, и лиственные леса без конца и начала; весной там такая зелень, просто диво, — в одном южном Иллинойсе больше разных древесных пород, чем во всей Европе, — а по осени, да и по весне тоже здесь гуляют, будто широкой, столбовой дорогой, могучие торнадо

с наводнениями, каких не видел мир. Не северный Иллинойс, понимаете? — не эта математическая плоскость, одно голое пастбище, с тупой бессмысленностью созерцающее неоглядные небеса. А совсем иное царство, южный Иллинойс, темнеющее сенью лесов, уступами гор и плавным скатом великих рек. Словом, я должен был туда попасть, и все тут. Пусть другие охотятся за косомордым китом или ждут в темных мансардах появления призраков, рождения нового мира, взрыва сознания. А мне подайте южный Иллинойс — разливы могучих рек, всепожирающие, безмолвные и неоспоримые, как говядина, — и подайте мне добрый бревенчатый дом на высоком месте, чтобы в безопасности любоваться потопом и чтобы рядом — женщина, та же чертовка Миранда Флинт, только уже без чертовщины. А вода поглощает все звуки и все низины и, желтая, спешит растечься все шире. Может, разве, где течение посильнее, слышно, как она бурлит в воронках или у берега с шуршанием размывает красную глину, а выше по притокам вдоль обрывистых берегов иногда обрушиваются с плеском желто-коричневые ограды, на которых ищут спасения свиньи и тетерки. Но ни единого звука, ни шороха не слышится там, где идет настоящая большая вода, где Огайо сливается с Миссисипи и взбухает глухим гибельным гнетом — чистый образ физического зла, и твари земные поглядывают вниз из своих высоких скальных укрытий, и индейцы на другом берегу тоже в молчании следят с обрыва за безмолвным разливом вод. Там, и нигде больше, мог бы я вырубить себе свою свободу.

Занятие это и место жительства манили меня не только своим великолепием и обещанием свободы (один мой двоюродный дед, книжный червь и отшельник, фермерствовал когда-то в штате Нью-Йорк), но еще, признаюсь, и близким соседством диких индейцев. Откуда у меня взялась эта тяга, бог весть. Я всю жизнь жадно читал книги, к немалому сокрушению моей матушки и нашего пастора. Между собой они решили, что перед лицом опасности угодить в философы, пусть уж лучше я стану школьным учителем — вот я им и стал шестнадцати лет от роду. А индейцы… То ли это какой-то стишок, прочитанный в детстве, или забавно-таинственная картинка с сигарной коробки, ведь живых, во плоти и крови, краснокожих (не считая гарпунщиков, эти представляют собою особое племя, в их холодных глазах отразились глаза китов) я видел за свою жизнь не более полудюжины — настоящих, деревенских индейцев, забредших к нам в Бостон из штатов Нью-Йорк или Вермонт, в оленьих шкурах, диковинной мягкой обуви и неизменных высоких, как цилиндры конгрессменов, шапках. Их глаза проницали вас насквозь, словно глаза давно поверженных ассирийцев или пришельцев из отдаленного будущего, которые знают все наши недоумения, но не вправе вмешиваться. То были глаза людей, повидавших такое, о чем я при всей моей начитанности не имел понятия: и торнадо, и убитого бизона, и искры солнца в лесном ковре после дождя, и гипнотический свет в глазах старого, больного гризли. Мы, как я узнал из книг, растеряли все божьи дары. Мы попали в гибельное коловращение собственного безумства и умудрились превратить Эдемский сад в закопченную литейню, пропитать вселенную ворванной вонью. Теперь нам надо остановить эту спираль — выбрать слабину, как говорят китобои, — и ни один белый, с которым мне приходилось толковать (абстрактно, геометрически), не знал, как это делается. А индейцы кое-что знали — я об этом где-то прочел, — знали, не размышляя, не обучаясь. У меня сложилось твердое убеждение, правда болезненное для самолюбия, что они лучше меня, и я решился, будь что будет, познакомиться с этими странными людьми, если, конечно, они люди.

Отсюда и родился мой план.

Рано по утрам и попозже вечерами, навоевавшись с невежеством и распустив учеников по домам, где от них пока немного отдохнули, я брался за всевозможную случайную работу. Я был здоров, как вол, и притом остер умом — так, во всяком случае, считалось. Я таскал на пристань сундуки и чемоданы, выкатывал на берег бочки с китовым жиром, вел счетные книги за матушкиного младшего брата-аптекаря и даже прослужил некоторое время работником у нашего пастора, преподобного Вильяма Дункеля. У него были серо-стальные волосы, послушные и гладкие, как оплывший воск, а борода — в анархических завитках и подпалинах. Усов он не носил, так как гордился почему-то своей длинной верхней губой и победно возвышавшимся над нею большим и грозным английским носом. На мой взгляд, он эксплуатировал меня самым бессовестным образом, но это еще было не самое худшее. Он к тому же старался по каждому поводу давить на мою психику.

— Порядок, Апчерч, мой мальчик, — это неприятное понятие, — говорил он однажды, пригибаясь, чтобы заглянуть мне в глаза, а я, дыша бурно, как пророк, колол у двери его погреба дубовые чурки. На нем был его всегдашний костюм цвета маренго, сшитый на заказ в Нью-Йорке и склонявший меня к подозрению, что он на самом деле много богаче, чем хочет нам представиться. — Порядок — неприятное понятие, в нем столько отталкивающего смысла, но надо научиться видеть то, что за черной, теневой стороной, радоваться весомым плодам.

— Да, сэр, — пыхчу я. Поставил еще одну чурку и давай садить по ней топором. Преподобный выпрямляется, засовывает большие пальцы в боковые карманы и щурится, чтобы щепа в глаз не залетела. И продолжает, придав своему лицу еще больше строгости.

— Первые представления о Порядке, — говорит он, — дали мне темный чулан, и отказ в материнском поцелуе, и линейка учителя, и стояние в углу. Позднее я познавал Порядок, когда подчинялся, того не желая, правилам колледжа, поступался своей свободой, принципом «делай, что хочешь». Порядок был в том, чтобы учить до головной боли уроки в жаркий летний день и неукоснительно соблюдать веления долга, когда зеленые луга, ласковые ветерки и пушистые облачка согласным хором зовут на волю. Потом Порядок являлся мне в видениях, я наблюдал его подданных в колодках, с изодранными, распухшими ногами, с воздетыми к небу ладонями или гонимых силою в дышащую жаром пещь огненную, или возводимых, также против воли, на костер. Я трепетал при слове «Порядок», ибо оно означало страстотерпие, и ничего больше. Ныне же я произношу его с благоговением, ибо где Порядок, там и Слава!

— Да, сэр, — отозвался я и утер лоб рукавом. Достопочтенный Дункель мог так вещать хоть целый день — да что там день, — хоть столетье! Подбородок его, скрытый под величавой бородой, был не слишком внушителен, зато такой угрюмой улыбки я не видел ни у кого — кроме разве одного бразильского охотника за головами. Моя мать утверждала, что он не обидит и мухи, и я по справедливости должен признать, что на моей памяти он ни разу не утрудил себя, чтобы дать пинка бешеной собаке. Но все равно в нем было нечто дьявольское, как в Флинте. Он писал статейки о грехе и адских муках и рассылал в журналы для юных девиц.

Поделиться с друзьями: