Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы
Шрифт:

Китобоец взлетал, и перекатывался с боку на бок, и падал, точно планета, сорвавшаяся с якоря гравитации. Я лежал, вцепившись обеими руками в края койки, и долгое время — несколько часов — это было все, что я сознавал: неспешное, нескончаемое качание воды, и удары шторма, и грохот внизу подо мною, будто обломки чего-то падали на каменное дно океана. Но потом я стал различать еще другой звук — какое-то пение без ладу и складу, словно бы доносившееся из самого нутра «Иерусалима». Звук этот казался мне по временам почти человеческим; а то мне чудилось в нем что-то звериное — тигриный рев — или же вовсе гудение атомов. Я напрягал слух и дышал еще осторожнее, чем того требовали сломанные ребра. До меня долетали словно бы какие-то слова — и обрывки мелодии, похожей на псалом. Но таких мрачных псалмов не знают пресвитериане: музыка под напряжением, как громоотвод. Вскоре она замерла, утонула в голосе шторма. Я стал склоняться к мысли, что она мне примерещилась. Но вот — хотя шторм выл все так же оглушительно, сокрушая все вокруг и свистя над головой, — я услышал ее опять: стенание духов в аду, так притерпевшихся к пламени, что вопли их сами собой обратились в пение, в музыкальный плач. Звуки выводили из себя — я никогда не слышал ничего подобного. Но страшнее, чем эта необыкновенность, было другое: звуки несли в себе обвинение,

угрозу мести.

От них, от певцов, какими я себе их представил, я перенял нечувствительность к боли и, пламя — не пламя, перекинув ноги через борт койки, заставил себя сесть. В таком положении я оставался некоторое время, всем весом налегая на руки. Ощупью в темноте я обнаружил, что грудь моя плотно обмотана куском старой парусины. Опираясь на переборку — на переборку и на силу воли, — я встал на ноги и, не переводя дыхания, пошел к трапу. Судно сильно раскачивалось, словно нарочно стараясь мне помешать в осуществлении моего замысла, но я сохранял равновесие и поднялся по трапу. Далеко на корме я увидел тускло светящийся люк. К нему я и устремился, хотя тело мое кричало от боли и обливалось потом. Но корабль вдруг резко накренился, в десяти футах от моей цели я упал на палубу. И опять потерял сознание.

Сколько я так пролежал, не знаю. Очнулся я под музыку, которая плескалась вокруг меня и лизала берег моей боли, и пополз вперед, навстречу струившемуся из люка свету. Внизу подо мной открылось помещение, где хранились бочки, канаты, цепи и запасной рангоут, сваленные как попало, точно хлам на старом чердаке, — среди всего этого сидело человек двадцать пять широкоплечих негров, из них два или три в оковах и на цепи. Это были все молодые, здоровые мужчины, в возрасте между шестнадцатью и тридцатью годами. Я смотрел на них, онемев не столько от страха, сколько от изумления. Дикари с золотыми кольцами, распевающие свои таинственные, безбожные псалмы в качающемся свете старой медной лампы, будя столь же таинственные отзвуки окрест, — ну что тут можно сказать? Я-то думал, что попал на китобоец. А поглядеть в трюм, так выходит, это невольничий корабль!

«Невольничий корабль»! — понятие для бостонского янки еще более туманное, темное и двусмысленное, чем созидательно-разрушительное солнечное божество древнего Египта. У нас не принято говорить о невольничьих судах и их экипажах. Работорговля — явление космически необъяснимое. Возьмите чувство, которое вы испытываете при виде туши убитого медведя в витрине ван Клуга, подвешенной кверху ногами, точно святой Петр на кресте, с человеческими руками, плечами, грудью, — умножьте это чувство в десять тысяч раз, и вы, быть может, получите слабое подобие того сверхъестественного ужаса, который рождается в сердце простого бостонского христианина, когда, свернув с обычного пути своих задумчивых вечерних блужданий в какой-нибудь проулок мрачный, он вдруг увидит перед собой на пристани штабеля черных тел — женщин, младенцев, малорослых мужчин, — выложенных для пересчета с только что прибывшего из Африки невольничьего корабля. Оно, конечно, это не люди, быть может, скажете вы себе в глубине души и даже найдете тому подтверждение в сотнях энциклопедий. И все-таки вас будет преследовать сомнение — уж очень неправдоподобно человеческими кажутся эти мертвые руки, и мука, застывшая на этих мертвых черных лицах, точно такая же, какую испытываем мы с вами в горький последний час. Тела спешно прикрывают брезентом, а выживших и годных на продажу гонят к фургонам. (Живые тоже могут на минуту ввести вас в заблуждение, ломая руки и взывая к небесам, подчас благочестивее Римского папы; или же безмолвно проливая слезы, как матросские вдовы; или же совершенно не выражая никаких чувств, подобно Катону, читающему книгу в ночь самоубийства.) В Бостоне все знают, что бог улыбается своим избранникам. Так учил Кальвин — мне так, во всяком случае, говорили. И возвращается ли капитан невольничьего корабля с пристани домой, понуро свесив в молчании голову, или же с радостным смехом раскрывает объятия ближним, вынимая изо рта трубку, чтобы перецеловать малюток, — одно известно точно: капитаны невольничьих кораблей — люди богатые. Дело это несомненное, хотя и сомнительное. Так что личности, не колеблющиеся в своих религиозных убеждениях, только неопределенно пожимали плечами, видя муки рабов, или, самое большее, поджимали губы, будто слышат почти что человеческий визг побитой собачонки. Но в основном мы просто не ходили на пристань, когда прибывал невольничий корабль, удерживаемые тем же необъяснимым страхом (многократно усиленным), какой вызвала бы у нас туша забитого медведя, нашего загадочного деревенского брата. Дело это было законное и правильное, но нам по необъяснимым причинам было как-то не по себе. И самим матросам с невольничьих кораблей, хоть они никогда бы не признались (нарочито бесчувственные, как все люди, коллективно оправдывающие то, чего в одиночку приличный человек непременно бы постеснялся), тоже было немного неловко. Пираты, встречаясь в открытом море, останавливаются и приветствуют друг друга. «Сколько черепов?» — слышится веселый оклик. Работорговцы проплывают мимо в молчании.

Так, глядя вниз на печальных псалмопевцев, я едва верил собственным глазам; я был поражен. Китобоец для любого человека, рожденного там, где я, — это судно, которое выше всякой двусмысленности, это эмблема отваги, знамя хитроумного янки. В нем стучит сердце усердной предприимчивости, делового размаха. Китобоец — это масло, свет и сила, разлитые по бочкам, бочонкам и бочоночкам, это равноправие, ключ к бескрайней Империи. Китобоец, в чьем трюме рабы, — вещь совершенно невозможная, словно Михаил, Рафаил и Гавриил сговорились предоставить уютное пристанище Сатане. Но тут мне пришло в голову, что я все — таки ошибся: ни женщин, ни детей; так что это не может быть невольничий корабль. Но оковы, но цепи… загадка!

Сзади раздался скрип открывающегося люка. Осторожно, чтобы не вызвать нового приступа боли, я повернулся на этот звук: свет не появился, но я услышал шаги. Едва ли у меня оставалось время возвратиться в свою каюту. Почему-то эта мысль даже не пришла мне в голову, я почувствовал страх, что меня сейчас обнаружат там, где я лежу — ужас, верно, рожденный предощущением насилия, которому предстояло здесь разразиться, — и я, не задумываясь, тихо скуля, на четвереньках, точно краб, пополз в сторону. Теперь сзади меня появилось какое-то свечение, отблески ложились на стены. Я продолжал отступать, торопясь и страдая. Из глаз моих бежали слезы, стиснутые зубы ныли. Вдруг в темноте моя правая рука нащупала пустоту. В стене был провал, и я поспешил втянуться в него. Это оказался узкий коридор, ведущий в небо, где качались мачты. Я стал карабкаться кверху. Боль простреливала мои жилы при каждом биении сердца. Через минуту я очутился на баке,

в темноте, пересеченной косым лучом фонаря. Кругом — никого. Я отполз в тень шпиля — двигаться здесь было немного легче, хотя руки и ноги скользили по мокрой палубе, — лег там и замер.

Южный ветер дул, не унимаясь, но дождь пронесло дальше. Луна в облаках над головой вырисовывала серебром свирепые рожи, сияли редкие холодные звезды, точно очи диких коней, и во все стороны, куда ни глянь, бежали пляшущие белоголовые волны. Отверстие люка, сквозь который я выполз, осветилось и тут же снова померкло: человек с фонарем прошел дальше. Я облегченно, но все еще осторожно, вздохнул. Это было как игра: один человек против всей вселенной, вроде моей увеселительной прогулки на яхте «Независимость». И на этот раз тоже игра кончилась неожиданно. Люк, через который я выполз, осветился опять, но теперь не померк, а светился все ярче. Человек с фонарем торопливо поднимался по трапу. Когда голова его показалась над палубой, я уже распростерся плашмя за шпилем. Человек кричал что-то. Движения его и голос производили впечатление механических. Вольф его звали, как я узнал впоследствии. Второй помощник. Ответный крик вахтенного донесся с капитанского мостика. Еще один — с кормы. «Он исчез, сэр!» «Все наверх!» И как ни бушевал ветер, судно развернулось бортом к бешеной волне, обрасопленные реи заскрежетали, и по палубе вдруг засновали матросы с раскачивающимися фонарями в руках, свет их алмазами засверкал на волнах, и воздух, наполненный солеными брызгами, задрожал от их пронзительных возгласов.

В этом оглушительном гомоне невозможно было услышать то, что я тем не менее, казалось мне, услышал, — что, по всем законам и традициям, и прежде всего предрассудкам морской жизни, я не мог услышать: женский голос. Я похолодел; я ощутил невыразимый страх, как жертва падучей болезни, трепещущая перед началом очередного припадка. То был голос, какой можно услышать в пансионе для благородных девиц или, скажем, в женском монастыре. Надо мной и вокруг высился серый нагой китобоец, профессиональный убийца, прозаическое орудие труда, раскачивающееся на ошалелых волнах; на палубе внизу и на мостике вверху суетились и кричали мужчины с фонарями в руках. И тем не менее ясно, как день: я его слышал — голос благовоспитанной юной девицы. Кто-то ей ответил приглушенным, может быть, даже пьяным басом; до меня долетело имя: Августа. Я затаил дыхание, стараясь услышать, что еще произнесет женский голос. Он пронзил все мое существо, волшебный, магический, неземной. (Точно так же годы спустя в южном Иллинойсе меня потрясло пение женщины в поле: время магически замерло, ожидая, что вот-вот разверзнутся небеса. Бывают такие моменты, но тогда впечатление было довольно сильное.)

Между тем из каюты поспешно вышел капитан, качаясь, ухватился за поручень, словно был пьян или смертельно болен, и мерцающим взором ощупал палубу с носа до самого шпиля. Я попятился глубже в тень. Где раньше ничего не было, теперь я на что-то наткнулся. Взглянул вверх. Надо мной твердо, как колокольня, белея продетой в носу костью, стоял босиком чернокожий гарпунщик — высотой, казалось, в тысячу футов и широкоплечий, как гранитная скала. Гарпун мирно, точно дорожный посох, покоился в его унизанной перстнями и браслетами руке, словно бы я, не будучи китом, не заслуживал применения его искусства. Я пискнул — мышь под тенью парящего орла. Гарпунщик обнажил огромные белые зубы, издал короткий смешок, подобный шакальему кашлю на сирийском берегу, и, опустив руку, мягко сомкнул пальцы на моем локте.

VII

— Это имеет отношение к обману? — любопытствует гость.

— Да, сэр. Вот именно, к обману.

Ангел улыбается, вытаскивает и набивает трубку. Он задумчиво смотрит в окно, крылья его поникли, рука рассеянно шлепает по карманам в поисках серных палочек.

VIII

После этого меня держали под замком — и душу мою и тело — как опасного маньяка, но я был свободнее, чем они воображали. Они ни слова не пожелали мне сказать ни о неграх в трюме, ни о той, кому мог принадлежать женский голос. Когда я спрашивал об этом первого помощника мистера Ланселота — мне сам первый помощник приносил пищу, — лицо его принимало испуганное выражение, словно он в присутствии бесноватого опасался за собственную жизнь. Но прямо он никогда не отрицал, что я видел, что видел и слышал, что слышал. Он виновато, по-лошадиному клонил голову и втягивал шею в плечи, будто слышал позади себя шаги в темном переулке, — казалось, сейчас оглянется через плечо, и ворчал себе под нос: «Где это слыхано, чтобы на китобойце были черные рабы?» — и усмехался, а сам вдруг пристально взглядывал на меня, словно ждал на свой вопрос ответа. Что бы все это ни означало, ясно было, что я на этом судне в меньшей мере узник, чем он, и я понимающе ухмылялся. «Ешь-ка вот ужин», — говорил он затем. А потом он проверял на мне повязку и уходил, стараясь не задерживаться на лишнюю минуту. Я видел, что его мне нечего опасаться, хотя всякий раз, уходя, он не упускал из виду запереть за собой дверь. Был он высок ростом, грудь широкая, как комод, и выпуклые мускулы, как у статуи, но; коричневое, обветренное лицо его у светло-голубых глаз разрезали две глубокие трещины-складки и две смешинки по краям широкого, тонкогубого рта. Он не был рожден для многодумных размышлений. Увидь вы его дома в Нантакете, в тесном черном выходном костюме, слушающим проповедь в методистской церкви — ладони и стопы огромные, шея длинная-длинная, а на ней — маленькая головка, будто воронье гнездо на топе мачты, — вы бы сразу мысленно перенесли его туда, где его настоящее место: к рулевому веслу на корме вельбота, где он будет орать на гребцов, шутить, подзадоривать их, иногда посылая святотатственные проклятья и безумные угрозы самому киту. Это было существо, предназначенное для того, чтобы ломать спину в многотрудных приключениях, а потом рассказывать о них своей многочисленной здоровой благочестивой семье; но что-то пошло не туда при осуществлении первоначального замысла. Какая-то забота, потяжелее китов, заставила его задуматься. Иной раз, подняв глаза от тарелки с бобами, я видел, что он, задумавшись, вперил взгляд в переборку, как, бывает, смотрят куда-то за горизонт. На плечах этого человека лежала тяжкая ответственность, и чем дольше я его наблюдал, тем увереннее становился в своем природном преимуществе. У меня созрел план.

Я сказал ему:

— Нечего прикидываться, будто все в порядке. Я попал на корабль тайн, и я уже проник в них настолько, что стал опасен. Да поможет нам всем господь! — И я стал ломать руки в притворном отчаянии.

— Тогда ты проник дальше, чем я, — отвечает он, поднимая брови.

— Может быть, мистер Ланселот, это вполне может быть! — Я сжал себе ладонями голову и сделал вид, будто закрыл глаза, а сам исподтишка на него посматривал. — Надеюсь, вы не думаете, что это я о себе так убиваюсь, — говорю. — Куда там, мистер Ланселот! — И я трагически захохотал, точно мой друг пират Благочестивый Джон.

Поделиться с друзьями: