Николай Эрнестович Бауман
Шрифт:
Категорически отказался Бауман также и от каких бы то ни было показаний относительно своих встреч с рабочими в трактирах, на квартирах Дементьева и Царева.
Выведенные из себя этой стойкостью узника помощник прокурора Утин и жандармы недвусмысленно пригрозили Бауману новыми «осложнениями и отягощениями» крепостного режима: карцером, лишением прогулок и т. п.
— Помните, что вы наш пленник! — закричал подполковник Кузубов.
— А пленные своим врагам не помогают! — твердо ответил Бауман.
В крайне раздраженном тоне Кузубов заявил, что допрос окончен и «арестованный может отправляться на свое место».
Вновь потянулись долгие, томительные дни, недели и месяцы…
Лишь однажды, на очень короткий срок — всего на несколько минут — удалось Бауману поговорить перестукиванием с В. Г. Сущинским. Произошло это благодаря случайной
Весной 1898 года В. Г. Сущинского в административном порядке, без суда, направили по этапу в ссылку в Вятскую губернию. Ему даже не удалось перед отправкой из крепости сообщить о своей высылке другу детства и юности. По возвращении Баумана из карцера комендант крепости лишил его возможности перестукиваться с соседями, поместив Николая Эрнестовича в камере, с обеих сторон которой находились пустые одиночки. Попытки Баумана перестукиваться с заключенными первого этажа решительно пресекались надзирателями. Да и почти невозможно было различить ряд и место букв в шифрованном стуке на таком расстоянии.
Весна и лето 1898 года прошли особенно тяжело для заключенного в крепостной одиночке. Николай Эрнестович не знал ни о готовящейся ему участи, ни об участи друзей по «коммуне» и «Союзу борьбы». А затем ранняя осень, с ее беспросветными туманными днями, похожими на вечера, еще более ухудшила настроение узника. Здоровье стало заметно убывать: появились признаки цынги, развивалось малокровие… Лишь одно светлое пятно на тусклом фоне крепостного заключения было у Баумана: ему разрешили переписку с родителями.
В письмах к родным ярко, как в капле воды, отразился твердый, целеустремленный характер убежденного революционера.
Несмотря на тяжелейшие условия крепостной одиночки, на полное одиночество (комендант вновь грозил карцером за «малейшее нарушение крепостных правил»), Бауман с уверенностью и мужеством смотрел в будущее. Его письма, как и письма из тюрьмы другого твердокаменного большевика-ленинца — Ф. Э. Дзержинского, — документы высокого мужества, непоколебимости убеждений и горячей, страстной веры в правду рабочего дела, в его неизбежную победу.
Вместе с тем письма Баумана из Петропавловской крепости носят следы заботы Николая Эрнестовича о том, чтобы по возможности не слишком огорчать родителей известием о том, что их сын — узник знаменитой Петропавловской крепости. Первое письмо Бауман послал родным 3 (15) апреля 1897 года:
«Дорогие родители, братья и сестра.
Тяжело писать. Не знаю, как начать. Невеселую новость узнаете с этим письмом. С 21 марта я арестован и сижу в одиночном заключении в Петропавловской крепости. В чем меня обвиняют, не знаю еще до сих пор. Допроса не было. Если же даже скоро узнаю обстоятельства дела, то и тогда едва ли сумею вас уведомить об этом. Здешняя цензура, кажется, не допускает касаться в письмах подобных вопросов. Завтра будет две недели моего заключения; несмотря на полнейшую неопределенность положения, чувствую себя сносно; нервы не шалят, и физически совершенно здоров.
Не тревожьтесь и вы, мои дорогие, не проливайте слез над моей судьбой. Я молод, силы не надорваны — жизнь моя впереди. Прямо, без препятствий, без разочарований и страданий едва ли кому-нибудь удавалось пройти свой жизненный путь».
Затем Бауман заботливо спрашивает родных о новостях в их жизни, беспокоится о том, что материальное положение семьи не улучшается, и просит их не заботиться о нем, так как он «живет здесь на всем готовом, кроме чая и сахара», но на эти мелочи у него денег хватит, так как Петя (брат Николая Эрнестовича) должен получить 50 рублей за работу Н. Э. Баумана по этнографии. Он советует далее сестре Эльзе «провести лето в деревне у подруги, с которой ты вместе гостила у меня в Бурасах», и не надрываться на экзаменах. Жалеет Бауман о том, что от братьев «Эрочки и Саши давненько ничего не получал».
О своем же положении в одиночке он писал:
«Никакими слезами, никакими сожалениями нельзя помочь в моем настоящем. Личная воля, личные страдания не могут хоть чуточку изменить положения. Жду и надеюсь, пользуюсь тем, что достижимо при такой исключительной обстановке, т. е. читаю и философствую».
Забота, тревога о здоровье своих близких проглядывают и в письме Баумана от 14 (26) апреля 1897 года:
«От вас едва ли скоро придет письмо; отсюда и ко мне корреспонденция двигается медленно, поэтому пишу второе, не дождавшись весточки из Казани…
Пребываю все в том же интересном учреждении, и сколь долго засижусь здесь, трудно предугадать… придется вооружиться терпением и ждать, куда ветер подует и соблаговолит пригнать участь моей персоны. Так-то обстоят мои делишки. Ваши же, по Петиным письмам, повидимому, тоже не могут назваться блистательными. Что это за болезнь ушей у папаши? Продолжается она или уже прошла?.. Эльза тоже «выглядывает не особенно здоровой», как пишет Петя. Наверно, занимается усердно, зубрит анатомию и химию. Она должна непременно летом провести время в деревне и заняться физическим трудом на свежем воздухе… Сестренка, будь осторожнее, не надрывайся через силу! Как поживают мамаша, Саша, Эрочка? О них я никаких сведений не имею».В заключение Бауман добавляет несколько слов о себе:
«С тюремной обстановкой я освоился, здоров».
Через неделю, 21 апреля (3 мая) 1897 года (он вновь пишет родным и сообщает, что у него «началась война с одиночеством»… но «застрахованный от всяких назойливых вопросов «к чему, зачем», не видя перед собой страшных картин, прямо и храбро гляжу на своего несложного, бесстрастного, но зато действительного неприятеля — ка своды тюремной камеры. План кампании выработан, тактика изобретена и проверена, и я выступил на поле сражения, твердо надеясь вести победоносную борьбу. Вот почему, дорогие родители, убедительнейше прошу вас не тревожиться, не причинять себе лишних страданий, узнавши о постигшей меня судьбе».
Затем Бауман, как и в предыдущих письмах, заботится о сестре и братьях. Он радуется, что брат Эрочка «поехал давать концерты. Вот тебе на!.. Куда наши хватают!.. Послушал бы и посмотрел бы на восходящую звезду… Не поленись, Эрочка, поведай мне о своем путешествии. Что Саша поделывает, как его баритон, не вторит он тенору?»
А сестре Эльзе Бауман пишет:
«С тебя же, сестренка, хочу взять слово. И ты мне должна его непременно дать (эту фразу Бауман подчеркнул. — М. Н.). — Вот какое: думать об экзаменах и не отвлекаться моей персоной. Во всяком случае мое положение лучше твоего, когда ты стоишь перед анатомом и должна копаться в своей памяти, чтобы вспомнить какую-нибудь tuberculum или foramen»{Анатомические термины.}.
Сохранилось в архиве Музея Революции и еще одно письмо Баумана родным, написанное более чем через год, 30 июля (11 августа) 1898 года.
Он попрежнему бодро и стойко борется с режимом одиночного заключения, энергично сопротивляется мертвящему воздействию «мира абсолютного покоя» и предвидит, что его могут подвергнуть высылке в административном порядке. И вновь обращается к родным с просьбой не горевать об его участи.
«К сожалению, — пишет Бауман, — сам не могу писать Вам распространенные письма, так как для тем моих писем установлены очень узкие рамки, да, кстати сказать, из этого мира абсолютного покоя нельзя ждать ничего интересного. Поэтому не берите примера с меня и пишите, что вздумается, без разбора, мне же здесь — все интересно, что идет с воли. Вероятно, мне не удастся в ближайшем будущем погреться у вашего семейного очага, ибо нельзя надеяться, что меня выпустят на все четыре стороны, скорее придется путешествовать в Сибирь на несколько лет. В последнем случае мне хотелось бы повидать Вас и Эрочку в Москве, где партии ссыльных ждут отправки, кажется, порядочное время». Бауман заканчивает это письмо напоминанием о том, что он ждет обещанной карточки родителей: «Из-за карточки ворчу: по губам только мажете».
Родители, братья и сестра Баумана были в сильном беспокойстве и тревоге за судьбу Николая Эрнестовича. Одно название места его заключения наводило родных на самые мрачные мысли…
Мина Карловна подала директору департамента полиции прошение, в котором умоляла облегчить участь узника петропавловской одиночки.
Неподдельная материнская скорбь сквозит в каждой строке этого документа:
«Вот уже 14 месяцев, как родной сын мой, Николай Бауман, сидит в крепости. Сперва я не хотела верить этому. Единственное мое утешение на старости лет — любимый сын мой, которым я жила, — этот сын в тюрьме. Только мать или отец, горячо любящие своего ребенка, могут понять, как велико поразившее меня горе. В последнее же время оно еще усилилось, когда я узнала, что здоровье моего сына расстроилось. А вы знаете, ваше превосходительство, что значит для матери болезнь ее ребенка. Сколько слез и бессонных ночей прибавит она к моей уже и без того нерадостной жизни!»