Николай Гумилев глазами сына
Шрифт:
На этом, должно быть, и споткнулся он, уже будучи под арестом. Что арестовали его не как заговорщика, тем более опасного, важного, достойного расстрела, есть прямое доказательство. Депутация Профессионального Союза Писателей недели через две после ареста отправилась хлопотать за Гумилева. Председатель Чрезвычайки не только не мог ответить, за что взят Гумилев, но даже оказался не знающим, кто он такой{187}…
— Да чем он, собственно, занимается ваш Гумилевич?
— Не Гумилевич, а Гумилев…
— Ну?
— Он поэт…
— Ага! значит, писатель… Не слыхал… Зайдите через недельку, мы наведем справки…
— Да за что же он арестован-то?
Подумал и… объяснил:
— Видите ли, так как теперь, за свободою торговли, причина спекуляции исключается,
Депутации оставалось лишь дико уставиться на глубокомысленного чекиста изумленными глазами: Гумилев нигде не служил, — какое же за ним могло быть «должностное преступление»? Аполлону, что ли, дерзостей наговорил на Парнасе?
Над удивительным свиданием и разговором этим мы много смеялись в Петрограде, никак не предчувствуя, что смех будет прерван пулями и кровью…
По всей вероятности, Гумилеву на допросе, как водится у следователей ЧК, был поставлен названный вопрос о политических убеждениях. Отвильнуть от подобного вопроса каким-нибудь спасительным обиняком не составляет большой хитрости, но Гумилев был слишком прямолинеен для фехтования обиняками. В обществе товарищей республиканцев, демократов и социалистов он, без страха за свою репутацию, заявлял себя монархистом (хотя очень не любил Николая II и все последнее поколение павшей династии). В обществе товарищей атеистов и вольнодумцев, не смущаясь насмешливыми улыбками, крестился на церкви и носил на груди большой крест-тельник. Если же на допросе следователь умел задеть его самолюбие, оскорбить его тоном или грубым выражением, на что эти господа великие мастера, то можно быть уверенным, что Николай Степанович тотчас же ответил ему по заслуге — с тою мнимо холодною, уничтожающею надменностью, которая всегда проявлялась в нем при враждебных столкновениях, родня его, как некий анахронизм, с дуэлистами-бретерами «доброго старого времени». И как офицер, и как путешественник он был человек большой храбрости и присутствия духа, закаленных и в ужасах великой войны, и в диких авантюрах сказочных африканских пустынь. Ну а в чрезвычайках строптивцам подобного закала не спускают. Ставили там людей к стенке и за непочтительную усмешку при имени Ленина или в ответ на провокаторский гимн следователя во славу Третьего Интернационала…
20. IX. 1931
Дорогой Александр Валентинович!
Давно не удавалось написать вам, за это время пришлось пережить много разных катавасий — передряг, болезней, etc.; теперь, слава Богу, все это прошло. Прочитал вашу статью в «Сегодня» о Гумилеве и хотел бы сообщить вам кое-что известное мне. Гумилев, несомненно, принимал участие в таганцевском заговоре и даже играл там видную роль; он был арестован в начале августа, выданный Таганцевым, а в конце июля 1921 года он предложил мне вступить в эту организацию, причем ему нужно было сперва мое принципиальное согласие (каковое я немедленно и от всей души ему дал), а за этим должно было последовать мое фактическое вступление в организацию; предполагалось, между прочим, воспользоваться моей тайной связью с Финляндией, т. е. предполагал это, по-видимому, пока только Гумилев; он сообщил мне тогда, что организация состоит из «пятерок»; членов каждой пятерки знает только ее глава, а эти главы пятерок известны самому Таганцеву; вследствие летних арестов в этих пятерках оказались пробелы, и Гумилев стремился к их заполнению; он говорил мне также, что разветвления заговора весьма многочисленные и захватывают влиятельные круги Красной армии; он был чрезвычайно конспиративен и взял с меня честное слово, что о его предложении я не скажу никому, даже Евд. П., матери и т. п. (что я исполнил); я говорил ему тогда же, что ввиду того, что чекисты несомненно напали на след организации, м.б., следовало бы временно притаиться, что арестованный Таганцев, по слухам, подвергнулся пыткам и может начать выдавать; на это Гумилев ответил, что уверен, что Таганцев никого не выдаст и пр., наоборот, теперь-то и нужно действовать; из его слов я заключил также, что он составлял все прокламации и вообще ведал пропагандой в Красной армии; Ник. Степ, был добр и твердо уверен в успехе; через несколько дней после нашего разговора он был арестован; т. к. он говорил мне, что ему не грозит никакая опасность, т. к. выдать его мог бы только Т., а в нем он уверен, — то я понял, что Таг. действительно выдает, как, впрочем, говорили в городе уже раньше.
Я ужасно боялся, что в руках чекистов окажутся какие-нибудь доказательства против Ник. Степ., и, как я потом узнал от лиц, сидевших одновременно с ним, но потом выпущенных, им в руки попали написанные его рукою прокламации, и гибель его была неизбежна.
В связи с этим, т. е. с тем, что обвинения против него были весьма серьезны, я хочу указать на статью Н. Волковысского (не помню, в какой газете), где он рассказывает о посещении чеки им и несколькими другими литераторами для справок об арестованном Гумилеве и говорит, м. проч., что вы (в «Горестных заметках» или в отдельной статье — не помню) неточно передали этот случай. Волковысский пишет, что
после справки по телефону о Гумилеве чекист, разговаривавший с ним, сразу изменил выражение своей рожи и потребовал предъявить «документы» — т. обр. ясно, что чека рассматривала Н. Ст-ча как очень опасного своего врага.Теперь я хочу вам рассказать о моем свидании с Горьким после таганцевских расстрелов; разговор, бывший во время этого свидания, я тогда же дословно записал и хранил эту запись в надежном месте и потом привез сюда; сперва хочу сказать, что я лично уверен, что Горький был вполне искренен; уверен я, что он искренен и теперь, говоря совсем противоположное; вообще я не считаю Горького «продавшимся», а считаю его прежде всего человеком непросвещенным, а кроме того — легко поддающимся чужому влиянию; как бы то ни было, в начале сент. 1921 года я пришел к нему на квартиру, чтобы заявить ему о своем решении бежать за границу; я считал своим долгом сделать это, т. к. в феврале 1921 года был выпущен из чеки за поручительством Горького и дал подписку о невыезде из Петербурга. Вот наш разговор слово в слово.
Я. — А. М., т. к. вы взяли меня на поруки из ЧК, я считаю своим долгом предупредить вас, что я бесповоротно решил бежать за границу.
Г. — Благое дело, благое дело, голубчик; я тоже скоро уеду; о поручительстве моем не беспокойтесь; да помилуйте, что это такое? Какие это революционеры, социалисты? Все это сволочь, убийцы, воры; я вам скажу, я всякую веру в них потерял; мой совет — всем уезжать, кто только может, они ведь всех убьют, всю интеллигенцию уничтожат. Надо спасаться, надо спасаться.
Я. — А скажите, А. М., неужели никого нельзя было спасти из убитых по таганцевскому делу?
Г. (сильно волнуясь, со слезами на глазах){189} — Вы видели, видели, кто от меня сейчас вышел? — (Входя, я встретил выходившую от него даму в трауре.) — Это жена Тихвинского; Ленин его хорошо знал; Ленин мне говорил про него: «Вот это голова! Нам такие люди нужны, очень нужны». И вот видите?
Я. — Т. е. вы хотите сказать, что даже Ленин не мог здесь ничего сделать?
Г. (после небольшого колебания) — Я вам расскажу. Я несколько раз ездил в Москву по этому делу{190}. Первый раз Ленин сказал мне, что эти аресты — пустяки, чтоб я не беспокоился, что скоро всех выпустят. Я вернулся сюда{191}. Но здесь слышу, что аресты продолжаются, что дело серьезно, командированы следователи из Москвы. Я опять поехал в Москву; прихожу к Ленину. Он смеется: «Да что вы беспокоитесь, А. М., ничего нет особенного. Вы поговорите с Дзержинским». Я иду к Дзержинскому, и представьте, этот мерзавец (sic!) первым делом мне говорит: «В показаниях по этому делу слишком часто упоминается ваше имя». Что же, я говорю, вы и меня хотите арестовать? — «Пока нет». Вижу, дело серьезное. Я пошел к Красину. Красин страшно был возмущен. Мы вместе с ним были у Ленина; Ленин обещал поговорить с Дзержинским. Потом я несколько раз звонил Ленину, но меня не соединяли с ним, а раньше всегда соединяли. Наконец, я опять добился быть у него; он сказал, что ручается, что никто не будет расстрелян; я уехал; в Петрограде через два дня прочел в газетах о расстреле всех{192}. Вот. А с Романовыми хуже было. Я в Москве упросил Ленина отдать мне их на поруки (речь идет о Вел. князьях Ник. Мих., Павле Ал-др., Георг. Мих., Дмитр. Конст. и Иоан. Конст. — Б. С.), и он мне выдал бумагу, по которой я мог увезти их из чека; я сел в поезд в тот же вечер и утром уже был в чека с бумагой; мне говорят: — Сегодня ночью расстреляны. Как, почему? — По телефонному распоряжению Ленина из Москвы (sic!!!).
Я. — Но… после этого… что же такое Ленин?
Г. (вдруг стихнул, как будто смущенный) — Ленин… видите ли… это прежде всего человек… безмерно хитрый (sic!){193}.
Я. — Безмерно хитрый? Другими словами — подлец 96-й пробы!
Г. (насупившись, молча смотрит перед собой).
Я. — А. М., но об этом нельзя же молчать?
Г. (скривившись) — Да, за границей я опубликую мои о них сведения! Пусть все узнают, это так оставить нельзя. Дзержинский задерживает мне паспорт, но я его получу!
Я. — А. М., это будет иметь огромное значение, это необходимо сделать! (Дальше идет сердечное прощание, пожелания, etc.)
Горький уехал за границу; я все ждал его разоблачений; вместо них он написал… восторженную статью о Ленине и такую же о Дзержинском! Дальнейшее — известно.
Этот любопытный разговор я не сделал — и не сделаю — достоянием печати, пока существуют большевики; о нем знают только мои близкие и Ю. А. Григорков.
Повторяю, в искренности Горького я не сомневаюсь; сообщаю вам копию моей записи «доверительно». Одно время я так (одно слово неразборчиво. — Б. С.), что хотел опубликовать эту беседу в «открытом письме Горькому», но решил, что пока большевики не сдохли, это может быть похоже на донос, и мы с Евд. П. решили держать это под спудом, сообщая лишь близким друзьям. Теперь — что будет дальше, дорогой Александр Валентинович? <…>