Николай Клюев
Шрифт:
…— И задача наша, и цель наша — история не как мнимое воскрешение в воспоминании только, а как прямое воскрешение во плоти и в духе всех отцов и матерей наших… — повторял он Фёдорова.
А в следующий раз, встретившись с Филистинским, промолвил, вспомнив злые слова Есенина и многих писавших о нём как о покойнике, промолвил, перекрестившись:
— Было всякое. Всяко и будет. Не в прошлое гляжу, голубь, но в будущее. Думаешь, Клюев задницу мужицкой истории целует? Нет, мы, мужики, вперёд глядим. Вот у Фёдорова, — читал ты его, ась? — «город есть совокупность небратских состояний». А что ужасней страшной силы небратства, нелюбви?..
И что бы ему так поговорить с Есениным! И что бы Есенину
В двадцатых числах июля Николай уезжал в Вытегру. Провожали его Есенин, Приблудный, Игорь Марков, Павел Медведев и Алексей Чапыгин.
Когда Есенин встретился один на один с Львом Клейнбортом и тот спросил у него — виделся ли он с Клюевым, Сергей опустил голову, задумался, а потом вымолвил с сожалением в голосе:
— Да… Бывают счастливцы.
В «счастливцы» зачислил Николая — есть у того на что опереться, чего нет уже у Есенина, «в родной стране иностранца»… И есть же у этого «иностранца» то, чего нет у Клюева: «коммуной вздыбленная Русь». А клюевский «красный государь Коммуны» мхом давно порос…
Клюев же писал из Вытегры тёще Николая Архипова, Пелагее Васильевне Соколовой: «От тихих Богородичных вод, с ясных, богатых нищетой берегов, от чаек, гагар и рыбьего солнца — поклон вам, дорогие мои! Вот уж три недели живу как во сне, переходя и возносясь от жизни к жизни. Глубоко-молчаливо и веще кругом. Так бывает после великой родительской панихиды… Что-то драгоценное и невозвратное похоронено деревней — оттого глубокое утро почило на всём — на хомуте, корове, избе и ребёнке. Со мной беленький, как сметана, Васятка, у него любимая игрушка лодка, возит он меня на окуний клёв по Богородичным водам к Боровому носу, где живёт и теплится ясно двенадцатый век, льняная белизна и сосновая празелень с киноварью и ладаном. Господи, как священно-прекрасна Россия, и как жалки и ничтожны все слова и представления о ней, каких наслушался я в эту зиму в Питере! Особенно меня поразило и наполнило острой жалостью последнее свидание с Есениным, его скрежет зубный на Премудрость и Свет. Об этом свидании расспросите Игоря (Маркова. — С. К.) — он был свидетелем пожара есенинских кораблей. Но и Есенин с его искусством, и я со своими стихами так малы и низко-презренны перед правдой прозрачной, непроглядно-всебытной, живой и прекрасной. Был у преподобного Макария — поставил свечу перед чудным его образом — поплакал за вас и за себя, сегодня ухожу в Андомскую гору к Спасу, чтоб поклониться Золотому Спасову лику — Онегу, его глубинным святыням и снам…»
Когда Клюев говорил, что его заставляют писать весёлые стихи, то есть стихи, воспевающие современность, он имел в виду именно Ионова, с которым не единожды имел беседы на эту тему, и потому есенинские похвалы этому прожжённому издателю были для него особенно нестерпимы. Нина Гарина запомнила клюевский рассказ о посещении ионовской обители и воспроизвела его, особенно упирая на интонацию рассказчика.
— ВхОжу этО я к нему в кОбинет… А кОбинет-тО у негО грО-Омадный… А мебель-тО у негО вся пОрчёвая… А ОбстОнОвка-тО у негО вся шикарная… А занавеси-тО у негО бархОтные. А в углу-тО у негО гитара едрёнОя, с лентОчкОми… А на стОле-тО какаО да булОчки-тО сдОбные.
А на стОлах-тО… Да на пОлках-тО, да на полу-тО — книги, да книги разлОженные… А бумага-тО в них пергаментная… А края-тО, края-тО в них зОлОчёные. А внутри-тО в них всякая егО-тО дрянь напечатОннОя…
А сам-тО Он в кресле мягкОм, глубОкОм сидит и еле-еле слОва-тО мне, бездОрь этОкОя, цедит…
А мОи-тО… МОи-тО стихи — так печатать и не думает.
Гариной было невероятно смешно. Она наслаждалась этой беседой, как хорошим спектаклем.
— Ну и как же решили? — подначила.
— ЧегО тут решили?! «Не мОгу», говорит, «издОвать!.. Бумаги нет!.. Не хвОтает!..» А бумага-тО вся на егО-тО дрянь тОлькО и идёт!
Гарина продолжала хохотать. Клюев не мог взять в толк — что здесь смешного.
А
когда мадам увидела под пиджаком у поэта «поповский», как она выразилась, крест, так её всю затрясло от смеха.«Клюев, не поняв, в чём дело, и решив, что я вновь переживаю его рассказ, вдруг преподнёс: „бездОрь этОкОя“…»
Клюев прекрасно понял, в чём дело. И «бездОрь» относилось уже к самой Гариной.
Когда же он узнал, что за очередным накрытым столом хозяйка вволю потешила собравшихся рассказом о клюевских злоключениях и о его кресте под дружный хохот и что находившийся среди гостей Георгий Устинов, определивший Клюева в литературный обоз и обрекший его «на погибель» (вместе с Есениным), предложил «крест у Клюева Отнять, купить выпивки и выпить за здоровье „нОвОявленного батюшки“» — раз и навсегда перестал бывать в этом доме.
В Москве повторялось то же, что и в Ленинграде. Там он говорил с Воронским о возможности издания «Львиного хлеба» в «Круге». И услышал:
— Да человек-то вы совсем другой.
— Совсем другой. Но на что же вам одинаковых-то человеков? Ведь вы не рыжих в цирк набираете, а имеете дело с русскими писателями, которые, в том числе и я, до сих пор даже и за хорошие деньги в цирке не ломались.
— А нам нужны такие писатели, которые бы и в цирке ломались, и притом совершенно даром.
Этот критик, имеющий репутацию культурного человека, явственно намекал, что, дескать, знаем мы тебя, «рыжего», в твоём крестьянском зипуне да в смазных сапожках. Никуда не денешься, поломаешься вместе с остальными.
А в Питере — та же картина — в Союзе писателей, полноправным членом которого стал Клюев.
«Страшное, могильное впечатление от Союза писателей. Какие-то выходцы с того света. Никто даже не знает друг друга в лицо… Что-то старчески шамкает Сологуб. Гнило, смрадно, отвратительно…» — записывал в свой дневник Иннокентий Оксёнов.
А Сологуб в это время «шамкал» своё, наболевшее:
Ещё гудят колокола, Надеждой светлой в сердце вея, Но смолкнет медная хвала По слову наглого еврея. Жидам противен этот звон, — Он больно им колотит уши, И навевает страхи он В трусливые и злые души.«Смрадное» впечатление от происходящего было и у Клюева. Архипов записал отдельные характеристики писателей, с которыми Николай частенько встречался в то время.
«Был у Тихонова в гостях, на Зверинской. Квартира у него большая, шесть горниц убраны по-барски красным деревом и коврами; в столовой — стол человек на сорок. Гости стали сходиться поздно, всё больше женского сословия, в бархатных платьях, в скунцах и — соболях на плечах, мужчины в сюртуках, с яркими перстнями на пальцах. Слушали цыганку Шишкину, как она пела под гитару, почитай, до 2-х часов ночи…
Когда гости уже достаточно насиделись, вышел сам Тихонов, очень томным и тихим, в тёплой фланелевой блузе, в ботинках и серых разутюженных брюках. Угощенье было хорошее, с красным вином и десертом. Хозяин читал стихи „Юг“ и „Базар“. Бархатные дамы восхищались ими без конца…
Я сидел в тёмном уголку, на диване, смотрел на огонь в камине и думал: „Вот так поэты революции!..“
Н. Тихонов довольствуется одним зерном, а само словесное дерево для него не существует. Да он и не подозревает вечного бытия слова».
«Стихи Рождественского гладки, все словесные части их как бы размерены циркулем, в них вся сила души мастера ушла в проведение линии.
Не радостно писать такие рабские стихи».
«Глядишь на новых писателей: Никитин в очках, Всеволод Иванов в очках, Пильняк тоже, и очки не как у людей — стёкла луковицей, оправа гуттаперчевая. Не писатели, а какие-то водолазы. Только не достать им жемчугов со дна моря русской жизни. Тина, гнилые водоросли, изредка пустышка-раковина — их добыча. Жемчуга же в ларце, в морях морей, их рыбка-одноглазка сторожит».