Николай Клюев
Шрифт:
И Клюев словно бы вышивает свою мелодию по канве старого причитания:
Ты скажи, моё дитятко удатное, Кого ты сполохался-спужался, Что во тёмную могилушку собрался? Старичища ли с бородою, Аль гуменной бабы с метлою, Старухи ли разварухи, СуковатойОн потом перекинет «мостик» от причитания к «годочкам слезовым», что выпали и ему, и Сергею… Но сначала, отплакавшись по-старинному, он вспомнит есенинское «Этой грусти теперь не рассыпать звонким смехом далёких лет. Отцвела моя белая липа, отзвенел соловьиный рассвет…» — и это отцветание перенесёт на себя. Сам он отцвёл с потерей друга, и ещё страшнее потери — сознание того, как потерял.
Отцвела моя белая липа в саду, Отзвенел соловьиный рассвет над речкой. Вольготней бы на поклоне в Золотую Орду Изведать ятагана с ханской насечкой! Умереть бы тебе, как Михайле Тверскому, Опочить по-мужицки — до рук борода!Михаил Тверской, князь-мученик, был убит в Золотой Орде после долгого и кровопролитного соперничества с московским князем Юрием Даниловичем, но пал он от рук ордынцев и принял смерть мужественно и твёрдо… Клюев вроде бы жалеет, что его собрат не принял смерть, подобно Михаилу, от рук современных ордынцев, но именно эта часть поэмы завершается загадочным вопросом: «О жертве вечерней иль новом Иуде шумит молочай у дорожных канав?» А «жертва вечерняя» отсылает к эпиграфу «Плача»: «Младая память моя железом погибает, и тонкое тело моё увядает…» План Василька, князя Ростовского. Клюев не мог не предполагать, что кто-нибудь из читающих его поэму обратится к Лаврентьевской летописи и прочтёт о судьбе ростовского князя Василька Константиновича, ставшего первым русским мучеником за веру.
«А Василька Константиновича вели с постоянным понуждением до Шерньского леса, и когда стали станом, принуждали его многие безбожные татары принять обычаи татарские, быть в их неволи и воевать за них. Он же никак не покорялся их беззаконию, и много укорял их, говоря: „О глухое царство осквернённое! Ничем не заставите вы меня отречься от христианской веры, хотя и нахожусь я в великой беде; как дадите ответ Богу, многие души погубив без правды? За их муки будет мучить вас Бог, и спасёт души тех, кого погубили“. Они же скрежетали на него зубами, желая насытиться его крови. Блаженный же князь Василько помолился… И в последний раз помолился: „Господи Исусе Христе Вседержитель! Прими дух мой, да и я почию в славе Твоей“. И сказал это и тотчас без милости был убит… И когда понесли его в город, множество народа вышло навстречу ему, печальные слёзы проливая, лишившись такого утешения. И множество народа правоверного рыдали, видя, что отходит отец сиротам и кормилец…»
Так как же всё-таки, если следить за клюевской мыслью в «Плаче», принял смерть Есенин? Как Михайло Тверской? Как Василько Ростовский? Или «молодой детинушка себя сразил», отравившись миазмами города, куда «к собрату берёзка пришла», почитая город собратом, а в ответ:
На гостью учёный набрёл, Дивился на шитый подол, Поведал, что пухом Христос В кунсткамерной банке оброс. Из всех подворотен шёл гам: Иди, песноликая, к нам! А стая поджарых газет Скулила: кулацкий поэт!Клюев зашифровал свою догадку так, что лишь не скоро и лишь знающему можно на неё набрести… И сам оставил для себя вопрос, на который у него не было ответа.
Отойдя от счёта с постылой современностью, сжирающей самого Клюева и сжившей с белого света его собрата, — он снова возвращается к причитанию по образцу того, что выводила Устинья в мельниковском романе над покойной Настасьюшкой от лица матери:
На полёте летит белая лебёдушка, На быстром несётся касатка-ластушка. Ты куда, куда летишь, лебедь белая, Ты куда несёшься, моя касатушка?.. Не утай, скажи, дитя моё родное… Ты в какой же путь снарядилася, Во которую путь-дороженьку, В каки гости незнакомые. Незнакомые, нежеланные?Но лебедь белая у Клюева становится свидетельницей и участницей поразительного действа.
На полёте летит лебедь белая, Под крылом несёт хризопрас-камень. Ты скажи, лебедь пречистая, На пролётах-перемётах недосягнутых, А на тихих всплавах по озёрышкам Ты поглядкой-выглядом не выглядела ль, Ясным смотром-зором не высмотрела ль… Не шёл ли бережком добрый молодец, Он не жал ли к сердцу певуна-травы, Не давался ли на родимую сторонушку?И отвечает лебедь, как в том же граде, «железом крытом», в который пришёл некогда берёзкой «белый цвет-Серёжа», он же «молодой детинушка» — «кидал себе кровь поджильную, проливал её на дубовый пол»… В старое причитание вторгается кровавое «сегодня» — кровь на полу — из статей лихих газетчиков, жаждущих «покраше» расписать происшедшее… Но далее:
Как на это ли жито багровое Налетели птицы нечистые — Чирея, Грызея, Подкожница, Напоследки же птица-Удавница. Возлетала Удавна на матицу, Распрядала крыло пеньковое, Опускала перище до земли. Обернулось перо удавной петлёй…Если вспомнить «серых нетопырей», что «мешали спать и жить» поэту из некролога Николая Тихонова, то выходит, что «детинушка себя сразил», да не сам себе петлю на шею накинул… «Птицы нечистые» — не из старых ли славянских мифологических сказаний, где бесицы-трясавицы, дщери Иродовы — Трясея, Огнея, Ледея, Коркуша, Невея — мучают человека смертными болезнями и сводят его со света? Существа, исполненные зла, пирующие на чужой крови — не те ли, кого встретил Клюев в «Англетере», и кто уже начал пробавляться в печати мерзким словечком «есенинщина» — прямым производным от князевской «клюевщины»? Древние мифы и живая, кровавая современность сливаются воедино.
А лебедь белая — символ неба, верховного божества, передатчик человеческой души из мира живых в мир мёртвых — несёт «душу убойную» в хризопрасе-камне не в царство смерти, где, мнится Клюеву, уготованы ей вечные муки, а «под окошечко материнское». Его, клюевская, лебедь спасает душу неприкаянную Серёженьки после гибели! «Прорастёт хризопрас берёзынькой, кучерявой, росной, как Сергеюшко»… Как берёзкой чистой, белой пришёл в город, так и после кончины берёзкой расти будет…
Заклинает Клюев земные и небесные силы, заклинает божества и чертей в аду — дабы не отдавали собрата на мучения посмертные после всего перенесённого в жизни… Матушка его поёт сгинувшему, обращённому в берёзыньку, колыбельную, а сам Клюев завершает свой «Плач» неторопливой лирической песней, где слышен голос спасённого «Сергеюшки», где отзываются его зимние мелодии последних стихов — «снежная замять дробится и колется» — и любимый кот выглядывает с лежанки, и дед из старого стихотворения улыбается в бороду… И слышится хрипловатое, немного срывающееся, есенинское: «Приемлю всё, как есть, всё принимаю. Готов идти по выбитым следам…» Всё принимает и его живой ещё старший собрат, сумевший, мнится, совершить невозможное…
Падает снег на дорогу — Белый ромашковый цвет, Может, дойду понемногу К окнам, где ласковый свет, Топчут усталые ноги Белый ромашковый цвет. …………………… Жизнь — океан многозвенный — Путнику плещет вослед. Волгу ли, берег ли Роны — Всё принимает поэт… Тихо ложится на склоны Белый ромашковый цвет.Два небольших отрывка из «Плача о Сергее Есенине» были напечатаны в «Красной газете», а в следующем, 1927 году поэма вышла отдельным изданием с предваряющей её большой статьёй Павла Медведева «Пути и перепутья Сергея Есенина», который писал, в частности: «Это — именно плач, подобный плачам Иеремии, Даниила Заточника, Ярославны, князя Василька. В нём личное переплетается с общественным, глубоко интимное с общеисторическим, скорбь с размышлением, нежная любовь к Есенину со спокойной оценкой его жизненного дела, одним словом — лирика с эпосом, создавая сложную симфонию образов, эмоций и ритмов… На „Плаче“ лежит печать огромного своеобразия и глубокой самобытности…»