Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Перед нами худощавый девятнадцатилетний парень, желтоволосый и скромный, с весёлыми глазами. Он приехал из Рязанской губернии в „Питер“ недели две тому назад, прямо с вокзала отправился к Блоку — думал к Сергею Городецкому, да потерял адрес. В Питере ему все были незнакомы, только что раньше „стишки посылал“. Теперь сам их привёз сколько было и принялся раздавать „просящим“, а просящих оказалось порядочно, потому что наши утончённо-утомлённые литераторы знают, где раки зимуют, поняли, что новый рязанский поэт — действительно поэт, а у многих есть даже особенное влечение к стилю подлинно „земляной“ поэзии. Девятнадцатилетний С. Есенин заставляет вспомнить Н. Клюева, тоже молодого поэта „из народа“, тоже очень талантливого, хотя стихи их разны. Есенин весь — веселье, у него тон голоса другой, и сближает их разве только вот что: оба находят свои, свежие и верные слова для передачи того, что видят».

«Глупая статья. Она меня, как вещь, ощупывает» — такова была реакция Есенина на размышления «Аренского». Это «ощупывание, как вещь» было уже хорошо знакомо Клюеву. Буквально через три дня после

ответа Есенину он пишет письмо Миролюбову, видимо, сообщившему Николаю, что Городецкий строчит о нём очередную статью: «Простите за беспокойное заказное письмо, но я переживаю тяжкое время — и что это выдумал Городецкий? Как я просил всех не писать обо мне, а если и писать, то касательно лишь моих произведений…» Вечно впадавший в соблазны Сергей Митрофанович уже хорошо был известен в литературном мире, как человек без стержня и без царя в голове, к тому же пропитавшийся миазмами тогдашней «литературной жизни», где царили соответствующие нравы, свидетельствующие о своеобразной «продвинутости». Разврат — умственный и физический — был в этом кругу и признаком «хорошего тона», и опознавательным знаком «своего», и «острой» жизненной приправой. И никакой страх ни перед каким законом — ни Божеским, ни уголовным (которого, впрочем, тогда не было и в помине) — не мог охладить «интеллигентных шалунов».

Городецкий обладал свойством не только соблазняться, но и соблазнять. Неумеренные похвалы, расточаемые им ранее Клюеву, а ныне — Есенину, клятвы в вечной дружбе, акцентирование «родственности» творческих миров, всемерное человеческое расположение, сочетаемое с повадками «учителя» и «поводыря», — всё это, вместе взятое, тем более не могло не насторожить Николая, уже хорошо узнавшего цену подобному «заманиванию». В то же время Клюев хорошо понимал, насколько важна для Есенина поддержка на первых порах в столичном литературном мире. Другое дело — как и кто её оказывает.

Душа его рвалась в Петроград к Сергею, но выехать он не мог — не отпускали заботы по хозяйству, да и тяжёлые воспоминания о последнем питерском «гощении» не оставляли. Выезжал в соседний уезд «по сплаву лесных материалов», как писал Миролюбову, — а тут подоспел и сенокос. Дом фактически был на нём одном, и до осени приехать в столицу он не мог никак. Оставались письма. Тут пришёл по почте «Голос жизни» с его подборкой стихотворений, среди которых и «Рыжее жнивьё, как книга…», и «Судьба-старуха нижет дни…». А ранее в этом же журнале была напечатана есенинская подборка. С пресловутой статьёй Гиппиус, которую Клюев читал — и темнел лицом и душой.

«Рядом с Есениным, за тем же столом, сидел пред нами другой юный поэт, не „земляной“ — „каменный“. Современники — они всё-таки немножко не понимают друг друга. Есенин не знает „языков“, а потому ему невдомёк, что значит „манто“, „ландолэ“, „грёзо-фарс“ и т. д., а коллега не понимает ни „дёжки“, ни „купыря“, и скорее до „экарлатной“ зари додумается, чем до „маковой“. Но оба хотят богатства слов. И оба имеют. Только у „каменного“ поэта своего нехватка, и приходится в чужих странах прикупать, а поэт „земляной“ приехал с собственным русским богатством из Рязанской губернии, и лишний раз стало ясно, как обильна земля наша; всего у нас вдоволь, а если кому не хватает, если в каменных столицах всё, вплоть до слов, — покупное, так это потому, что мы с нашим богатством сладить не умеем».

Вот она — похвала, что хуже любой хулы. И вроде всё правильно, всё на месте, как и замечание о мастерстве, что «как будто данное: никаких лишних слов нет, а просто есть те, которые есть, точные, друг друга определяющие» — а ощущение скверное, и руки вымыть хочется… Клюеву не пришлось гадать — что за «каменный» поэт? Сам Северянина с интересом читал, и даже кое-что нравилось ему поначалу в «Громокипящем кубке». Только всё это пройдено, осталось позади — и как же не хочется, чтобы Есенин начинал свой путь с тех же колдобин, что и сам Николай! А стихи… Стихи влюбили в себя Клюева сразу. Своей «вещностью», точностью, проникновенной живописью.

Пахнет рыхлыми драчёнами, У порога в дёжке квас, Над печурками точёными Тараканы лезут в паз. …………………………… Мать с ухватами не сладится, Нагибается низко, Старый кот к махотке крадется На парное молоко.

И в стихах, опубликованных в «Ежемесячном журнале», очаровывали покоряющая слитность с природным миром, широта и плавность поэтического жеста.

Тянется деревня с праздничного сна, В благовесте ветра хмельная весна. На резных окошках ленты и кусты. Я пойду к обедне плакать на цветы. Пойте в чаще, птахи, я вам подпою, Похороним вместе молодость мою.

Клюев пишет Есенину большое письмо с подробным разбором его стихов, который призван был, помимо всего прочего, нейтрализовать в сознании молодого поэта холодные, через прищур, похвалы «Романа Аренского». Письмо, к сожалению, не сохранилось, а в следующем Николай настойчиво просит ответа: «Что же ты, родимый, не отвечаешь на мои письма? Мне бы хотелось узнать, согласен ли ты с моим пониманием твоих стихотворений… Читал ли ты в № 20 „Голоса жизни“ мои стихи

и что про них скажешь? Я очень люблю тебя, Серёжа, заочно — потому что слышу твою душу в твоих писаниях — в них жизнь, невольно идущая. Мир тебе и любовь, милый». Клюев знает: никакие похвалы, никакие восторги без «слышания души» поэта добра не принесут, а только вред причинят. В письме Миролюбову от 22 июля он вкратце передаёт своё впечатление от есенинской поэзии: «Какие простые неискусные песенки Есенина в <и>юньской книжке, — в них робость художника перед самим собой и детская, ребячья скупость на игрушки-слова, которые обладателю кажутся очень серьёзной вещью…» Ясно, что речь идёт не только и не столько о пресловутом «мастерстве». И здесь же Клюев упоминает о писаниях, посвящённых ему: «Про „Избяные песни“ я получил большую статью, где я сравнён ни много ни мало как с Метерлин<к>ом — но по прочтении упомянутой статьи во мне осталась какая-то обида, род презрения к себе…» Речь идёт о статье Зои Бухаровой, с неизменным пиететом писавшей в дальнейшем и о Клюеве, и о Есенине, — «Новые пути русского искусства», где критикесса узрела «…живую одухотворённость предметов домашнего обихода, признающую за ними отдельное, символическое в самой простоте своей существование и роднящую этим нашего бытового поэта с проникновенным мечтателем… Морисом Метерлинком. Разве его „Синяя птица“ — не тот же осиянный мистицизмом быт бельгийского крестьянина?..». И здесь то же «ощупывание» через «быт», когда мистицизм «Синей птицы» оставлен Клюевым далеко позади, и определение его как «бытового поэта» не вызывает ничего, кроме горькой усмешки. Не могла не привлечь его настороженного внимания и следующая фраза, касающаяся Есенина: «Отдельные кружки поэтов приглашали юношу нарасхват; он спокойно и сдержанно слушал стихи модернистов, чутко выделяя лучшее в них, но не увлекаясь никакими футуристическими зигзагами…» Это «нарасхват» тревожило больше, чем обнадёживающее «не увлекаясь». А что касается Северянина…

Через год в стихотворении «Оттого в глазах моих просинь…», посвящённом Есенину, Клюев обыграет «гиппиусихину» параллель с «каменным» поэтом применительно к себе самому в контексте всего пережитого в столичных литературных кругах.

Потянуло душу, как гуся, В голубой полудённый край, Там Микола и Светлый Исусе Уготовят пшеничный рай. Прихожу. Вижу избы-горы, На водах — стальные киты… Я запел про синие боры, Про «Сосновый звон» и скиты. Мне учёные люди сказали: «К чему святые слова? Укоротьте поддёвку до талии И обузьте у ней рукава!» Я заплакал «Братскими песнями», — Порешили: «В рифме не смел!» Зажурчал я ручьями полесными И «Лесные были» пропел. В поучение дали мне Игоря Северянина пудреный том, — Сердце поняло: заживо выгорят Те, кто смерти задет крылом.

«Задетые крылом смерти» — невольно заставляют вспомнить о способности Клюева прозревать грядущее, о его мистических видениях, о строках из его письма Брюсову, написанных полутора годами ранее: «Как-то по зиме я видел во сне Ивана Коневского — будто всё торопится идти к Вам. Я рассказываю ему про его книгу, а он спрашивает: „И во храме сумрака читали?“ — и подаёт мне верёвку, и я знаю, что верёвка Ваша — белая, кручёная, финской работы. Только, говорит, ему (т. е. Вам) не показывайте…» Коневской утонул в 1901 году, а Брюсова через десять лет после этого письма ожидал свой конец — не от верёвки, а от шприца с морфием.

Клюев внимательно читает всё, попадавшее ему в руки, касающееся не только его самого, но и «родимого» Сергея: «Нас не прельщают объяснения в любви к природе, былинкам, золотым главам церквей — мы предпочитаем даже малопонятные, но вызывающие колоритное представление „щипульные колки“ Есенина. Замечательно, что и самородки-поэты нашего времени начали с подражания литературным, неотчётливо даже воспринимаемым образцам, а после только впали в конкретность. Появилась особая даже — не народная, а „губернская“ — поэзия. В этом объяснение и характера, и успеха Клюева и Есенина» (Лазарь Берман в «Голосе жизни»). От восторгов по поводу поэзии молоденького собрата, который якобы «прежде всего „видит“, а потом уже чувствует, скажем даже… чувствует и осознаёт он гораздо меньше, чем видит» (Зоя Бухарова), и от сопоставлений с футуристами и Игорем Северянином уже рябит в глазах. Клюев пишет Есенину письмо, в наши дни многократно цитированное, которое обращает на себя внимание уже своим началом: Николай осторожно и деликатно пытается подойти к будущему выстраиванию отношений — реакция Есенина для него дороже собственных устремлений: «Голубь мой белый, ты в первой открытке собирался о многом со мной поговорить и уже во втором письме пишешь через строчку, и то вкратце — и на мои вопросы не отвечаешь вовсе. Я собираюсь в Петроград в конце августа, и ты, может быть, найдёшь что-либо нужным узнать про тебя, но я не знаю, что тебя больше затрагивает, и наберу мелочей, а нужное и полезное тебе упущу…» И всё же — слишком велик позыв сразу высказать главное — тревогу за «голубя», за его жизнь в литературном Петрограде, за его светлую голову, которой впору закружиться от вылитых на неё похвал.

Поделиться с друзьями: