Николай Клюев
Шрифт:
Но не статьи попались Клюеву на глаза, а газетный лист со стихотворением Городецкого «Орфеям Севера».
Эй вы, Орфеи сермяжные, Соловьища лесные, овражные, Чёрных полей голытьба! Песней натужьте лохматую грудь! Подступила судьба Сладко, привольно, как Волга, вздохнуть Всеми мехами груди миллионов, Намозоленной бременем стонов. ……………………………… Ковш захмеляющий брагою вспенен, Песни звончей поцелуев. Здравствуй, зелёный Сергунька Есенин, Здравствуй, замшелый Микола, сын Клюев. ЗдравствуйтеОбрадованный Клюев ответил Городецкому летом 1920 года сердечным письмом:
«Возлюбленный мой!
Прочёл в газетах твои новые, могучие песни, и всколыхнулась вся внутренняя моя. Обуяла меня нестерпимая жажда осязать тебя, родного, со страдной думой о новорождённой земле и делах её…
Так много пережито в эти молотобойные, но и слепительно прекрасные годы.
Жизнь моя старая, личная сметена дотла. Я очень страдаю, но и радуюсь, что сбылось наше — разинское, самосожженческое от великого Выгова до тысячелетних индийских храмов гремящее.
Но кто выживет пляску земли освободительной?!
Где Есенин? Наслышан я, что он на всех перекрёстках лает на меня, но Бог с ним — вот уж три года как я не видал его и строчки не получал от него.
Как смотришь — на его дело, на имажинизм?
Тяжко мне от Мариенгофов, питающихся кровью Есенина, но прощаю и не сужу, ибо всё знаю, ибо всё люблю смирительно…
Трудно понимают меня бетонные и турбинные, вязнут они в моей соломе, угарно им от моих избяных, кашных и коврижных миров. Но любовь — и им…»
Текстом этого письма Городецкий потом поделится с питерскими журналистами (не в первый раз строки из личных клюевских писем ходят по рукам и проникают в печать!), а о Мариенгофе и Есенине, уже после гибели последнего, напишет и опубликует такое, что Клюев окончательно прервёт общение с ним… Но это — впереди. А ныне… Реальная действительность ничего общего не имеет с клюевской мифологией, и остаётся лишь рассчитывать на чудные сны, которым когда-то суждено воплотиться в земном бытии.
Родина, я грешен, грешен, Богохульствуя и кляня!.. Осыпается цвет черешен — Жемчуга Народного дня. Не в окладе Спас, а в жилетке С пронырою кодаком… Прочитают внуки заметки О Черепе под крестом… …………………………… И над Суздальскою божницей Издевается граммофон… Пламенеющей колесницей Обернётся поэта сон. С Зороастром сядет Есенин — Рязанской земли жених, И возлюбит грозовый Ленин Пестрядинный клюевский стих.А дальше — всё нежнее и сердечнее… И в «Песнях Вытегорской коммуны» Есенин — соратник и союзник против «ожелезивания» страны на фоне повсеместной разрухи! «Не Сезанны, не вазы этрусские / заревеют в восстании питерском. / Золотятся в нём кудри Есенина, / на штыках красногрудые зяблики; / революция Ладогой вспенена, — / в ней шиповник, малина да яблоки. / Дождик яблочный, ветер малиновый / попретил Маяковскому с Бриками; / вспомнил молот над рощицей ивовой, / купину с огнепальными ликами…» Всё видел и всё прекрасно понимал Клюев — только смотрел духовным взором, и не под ноги себе — а вдаль. В жизни — полная безыллюзорность, в мечтах — красивейшая сказка, претворимая в дальней грядущей жизни. Он творит свои картины грядущего с бесстрашием последнего русского витязя из старой былины…
Он и Есенина хотел видеть таким. И какую же боль довелось испытать ему, когда прочёл он новую поэму «борца» — «Кобыльи корабли». Это было страшнее для Николая, чем любая «Инония»… Для Клюева это было духовное падение Серёженьки. И воплощалось оно в том, что поплыл его друг по течению мёртвой, гнилостной жизненной реки. Нашёл вдохновение в смерти. И как тут было не вспомнить есенинское «тебе о солнце не пропеть, в окошко не увидеть рая»… А у самого рай — среди конских трупов? В кафе «Домино»? В «Стойле Пегаса»? Да кто же из них более живой-то — Клюев, еле дышащий от голода в своей деревянной нищей Вытегре, или «устроенный» Есенин, словно наслаждающийся своей коллективной пирушкой среди смерти и распада? И тут уже не только и не столько «обломки рифм, хромые стопы» в есенинской поэме. Это всё — лишь следствие омертвления души.
Не с коловратовых полей В твоём венке гелиотропы, — Их поливал Мариенгоф Кофейной гущей с никотином… От оклеветанных голгоф — Тропа к иудиным осинам.Написал — и словно осёкся… И долго потом вспоминал эти строки, коря самого себя за, как он думал, страшное пророчество… Угроза сменилась печалью, но печаль эта родила не менее страшные строки.
Скорбит рязанская земля, Седея просом и гречихой, Что, перелесицы трепля, Парит есенинское лихо.(В первоначальном варианте было — «соловьиный сад трепля»… Но Клюев отказался от слишком явной переклички с Блоком. Да и «перелесицы» здесь куда более органичны — в контексте всего стихотворения.)
Оно, как стая воронят С нечистым граем, с жадным зобом, И опадает песни сад Над материнским строгим гробом.Мать — символ тысячелетней Руси — в гробу, а есенинская песнь — песнь отреченца — словно ворон кружит над ней… Более жёстокого приговора Есенину вынести было невозможно, но как строгая и ласковая мать после горьких слов, сказанных сыну, сменяет Клюев гнев на милость. И молит о возвращении духа потерянного в родной «запечный рай»… Рая-то уже нет. Но жив ещё «супруг духовный».
Словесный брат, внемли, внемли Стихам — берестяным оленям: Олонецкие журавли Христосуются с «Голубенем». «Трерядница» и «Песнослов» — Садко с зелёной водяницей! Не счесть певучих жемчугов На нашем детище — странице.Упоминание «Голубени» есенинской здесь совершенно к месту. Но «Трерядница», только-только вышедшая книга, разукрашена теми самыми «имажинистскими» цветами, включает и «Кобыльи корабли», и «Теперь любовь моя не та…» (впрочем, трудно сказать, с этим ли стихотворением попал Клюеву в руки сборник. Из части тиража это стихотворение было изъято, и нельзя исключить, что эту акцию в последний момент предпринял сам Есенин). И «Трерядницу» признал Клюев родной своему «Песнослову» по той высокой пронзительной грусти, не услышать которую не мог в последних есенинских стихах.
Я не скоро, не скоро вернусь. Долго петь и звенеть пурге. Стережёт голубую Русь Старый клён на одной ноге, И я знаю, есть радость в нём Тем, кто листьев целует дождь, Оттого что тот старый клён Головой на меня похож.Их диалог будет продолжаться и при жизни Есенина, и после неё…
Новая жестокая полемика развернётся, когда Николай приступит к своим первым поэмам, к «большому эпосу», который пророчил ему Гумилёв. После двух поворотных лет, вместивших во многом роковые события клюевской жизни.
Осенью 1919 года Клюев посылает письмо председателю издательства Петросовета и шурину Григория Зиновьева Илье Ионову с благодарностью за деньги, полученные в счёт новой книги, и с сообщением о своём житье-бытье.
«Дорогой товарищ, я получил от Вас две тысячи рублей окромя трёх тысяч, которые пошли в счёт книги моей „Огненное восхождение“. Я благодарен Вам за Ваше доброе отношение как за материальную помощь, но меня несказанно радуют два-три слова в Ваших письмах, в которых притаилась просто человечность, если не сказать милосердие. Мои друзья, которые передавали Вам рукопись моей книги, люди очень чистые и чуткие, уверяют меня, что Вам можно поведать не одни денежные соображения. Они настояли на том, чтобы я обратился к Вам с настоящим письмом о следующем: идёт зима страшная, осьмимесячная гостья с мёрзлым углом, с бессапожицей, с неизбывным горем сиротства и беспощадного недуга моего. Волосы становятся дыбом, когда я подумаю о страшной зимовке с соломенной кашей в желудке, с невоплощёнными песнями в сердце. Какую нужно веру, чтобы не проклясть всё и вся и петь „Огненное восхождение“ народа моего…