Никто не спит
Шрифт:
В самом низу стопки лежит футболка из нежной, холодящей кожу ткани. Отец купил мне ее осенью, она серо-зеленая со светлой, почти белой полоской на груди.
Солнечные лучи, проникающие в щели жалюзи, нагрели комнату: здесь жарко, почти душно. Я надеваю футболку и открываю окно. Порыв ветра щекочет живот в том месте, где я только что держал ладонь. Со двора доносятся разные звуки: птицы щебечут, кто-то со скрежетом и стуком что-то тащит по асфальту, звякают цепочки качелей, галдят дети, переговариваются взрослые. Что сейчас делает Юлия? Может быть, Сигне отправила ее в магазин за разрыхлителем? Интересно, Юлия пошла в темно-красной куртке или оставила ее дома? Что было под курткой? Я закрываю глаза, пытаясь вспомнить, и вижу чуть мятую ткань. Что-то зеленое, серо-зеленое.
Сумка лежит на полу — там, куда я бросил ее, придя домой. Достаю из сумки свитер, несу к корзине для грязного белья. Должен бы уже проголодаться, но не ощущаю голода. Мороженое бы неплохо съесть, фруктовый лед, — надо съездить и купить. Проходя мимо кухни, я вижу отца: он достал из кухонного шкафа все банки и пакеты и теперь созерцает эту груду на кухонном столе.
— Что это ты напеваешь?
— Чего?
Самое смешное вот что: лишь в тот момент, когда голосовые связки, губы и язык напрягаются, чтобы произнести «Чего?», я понимаю, что уже какое-то время напеваю, сам того не замечая. Ходил по квартире и пел: шел из комнаты в ванную, потом обратно в комнату, оттуда через всю прихожую в кухню и пел. Не во весь голос — скорее мурлыкал себе под нос, но все-таки. Такое чувство, будто меня поймали с поличным, неловко как-то. Даже и не вспомню, когда со мной такое было в последний раз.
Отец смеется — наверное, над моей смущенной физиономией. Но еще в его смехе звучит какая-то глубинная мягкая радость.
— Ты ходишь и напеваешь — вот я и спросил, что ты такое поешь.
А напеваю я тот самый «старый шлягер», которого и не знаю толком, но который все вертится в голове после разговора с Густавом: «Shame, shame, shame, shame, shame…»
— Ой, не знаю. Какую-то старую песню.
— Я, кажется, ее знаю. Это…
— «Shame, shame, shame» она называется вроде бы, — подсказываю я, но продолжать разговор не собираюсь.
— Точно, — отвечает отец и уходит в гостиную.
Я открываю морозилку, хотя заранее знаю, что мороженого там нет. Слышу, как отец роется среди вещей в комнате, перебирает диски, нажимает на кнопки музыкального центра. Слышу, как разгоняется компакт-диск, слышу музыку из колонок.
Впервые за долгое, долгое время, впервые с тех пор, как мы переехали в эту квартиру, отец включает музыку. Я знаю, что он не делал этого даже в те редкие моменты, когда меня не было дома. Стою у морозилки, и что-то мешает мне войти в гостиную и присоединиться к нему, хотя я знаю, что эта музыка звучит и для меня. Страшно подумать, что может произойти с человеком, который внезапно, спустя столько лет, ставит диск с музыкой. Вдруг этот человек лопнет, разлетится на тысячу кусков? Вдруг он забылся и не думает о последствиях?
Отец прибавляет звук и кричит:
— Эта песня, да?
Голос у него лишь немного веселее обычного. Значит, разрушительный эффект еще не наступил.
Да, песня та самая. Поет дамочка, которая прогуливала занятия по вокалу.
— Сто лет ее не слышал.
Голос у отца не дрожит. Он подпевает, над чем-то смеется — наверное, над песней. А может быть, над собственным пением.
— Эта песня, да?
— Да, — отвечаю я, но так тихо, что он не слышит.
Отец заходит на кухню.
— Ты что-то ищешь?
Только в этот момент я замечаю, что у меня ужасно замерзли ноги.
— Нет, просто… смотрю.
Закрываю морозилку и шевелю пальцами ног. Смотрю на отца: он как будто немного хмурит брови, озабоченно глядя на меня, но уже
в следующее мгновение снова погружается в музыку.— Подумать только, у меня есть диск с этой песней! Не слышал ее… лет десять, если не двадцать.
Как раз в эту секунду песня заканчивается. Отец возвращается в гостиную и снова включает тот же трек.
Вроде бы ничего страшного с ним не происходит. Отец жив и даже здоров. Я расслабляюсь, ногам уже теплее. Пропасть перед нами не разверзлась, ничего такого.
Иду в гостиную. Отец стоит перед стеллажом и покачивается в такт музыке. Сажусь в кресло. Ситуация отчасти знакомая: недавно я так же сидел в кресле и слушал музыкальный центр, стоявший на стеллаже в точно такой же гостиной. Разница только в том, что тогда я боялся за себя — боялся, что меня разорвет в клочья. И Сигне не раскачивалась в такт музыке.
Песня и правда не шедевр, Густав прав. Но он наверняка доведет ее до ума, он свое дело знает.
«I’m going to find a dancing man». Does Elias dance? No! Does Elias play the saxophone on school concerts? No! Then what is he doing? He crushes young ladies little fingers [6] .
Отец вдруг начинает пританцовывать, так неожиданно, что у меня перехватывает дыхание. И тут он начинает подпевать дурашливым фальцетом: «Shame on you, if you can’t dance too!» Это что-то невиданное, какое-то безумие. Голос у него не лучше, чем у той певицы. Отец поворачивается ко мне и продолжает вилять бедрами и подпевать, закатывая глаза. Вид у него дико смешной, не говоря уже про голос. Я делаю вдох, выдох, и откуда-то из самого нутра поднимается смех, который я не могу сдержать — просто не получается. Я хохочу во весь голос, и это подхлестывает отца: шоу продолжается, он кривляется все сильнее, пищит еще громче, и я не понимаю, как ему удается сдерживать смех, как это все вообще возможно. Я смеюсь до колик, сгибаюсь пополам, падаю с кресла и продолжаю хохотать, свернувшись на полу. Хохочу так, что боюсь, как бы не стошнило.
6
«Я найду мужчину, который умеет танцевать». Элиас танцует? Нет! Элиас играет на саксофоне на школьных концертах? Нет! А что же он делает? Он ломает мизинцы юным леди (англ.).
Песня заканчивается, и отец тоже прыскает от смеха. Он смеется не так, как я: больше похож на спринтера, который переводит дух после стометровки, — то пыхтит, то смеется, подбоченившись, и не сводит с меня глаз.
— Господи боже ты мой, Элиас! — только и повторяет отец.
Я лежу на полу и чувствую, как судорога ослабевает. Но стоит мне взглянуть на отца и представить себе его шоу, как снова разбирает смех.
— Господи боже ты мой! — повторяет он. — Слов нет.
Он склоняется надо мной:
— Давай помогу встать.
Я протягиваю руку, отец хватает ее, но мое тело совсем обмякло и лежит на полу, как мешок. Отец тянет меня за руку, но ничего не происходит. Смех покидает тело капля за каплей, ни одна мышца больше не может его поддержать. Я лежу на полу, закрыв глаза, а отец тянет меня за руку. Мы ничего не говорим, только тяжело дышим. Он наклоняется ко мне, берет за подмышки. Я валяюсь, как мешок с цементом, зажмурившись. Не сопротивляюсь, но и не помогаю. Я чувствую себя маленьким ребенком, который упрямо улегся на пол в магазине и не двигается с места, потому что знает, что родители его там не бросят. Отец меня не оставит. Он поднимает меня. Я тяжелый, ужасно тяжелый, но он поднимает, ставит на ноги.
Все происходящее очень странно. И очень логично. Именно так все и должно быть. Мне не хватает духу открыть глаза. Я знаю, что отец обнимет меня, и я не против. Пусть обнимает, а я буду стоять, зажмурившись.
— Ну, хватит, — говорит он, крепко прижимая меня к себе. — Все хорошо.
А что еще сказать? Что еще сказать, если мы сто лет не обнимались?
Он гладит меня по голове, и так мы стоим долго, не знаю Сколько. Потом я открываю глаза. И вижу, что уже перерос отца.