Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Нежный Александр Иосифович

Шрифт:

— Да пусть ее, — кивнул штабс-капитан. — Вон в ту, где беременная и две кормящих…

— Па-азвольте, штабс-капитан! Эт-то что за самоуправство?! Выживший из ума старик, — теперь Павел Александрович не стеснялся в выражениях, — устанавливает на этапе свои порядки?! Этой бабе как предписано следовать? Нет, вы доложите, она по спискам как должна следовать: в пешем строю или в телеге?

— Ну в пешем. — Штабс-капитан смотрел, как прядет ушами его гнедая, и думал, насколько лошади благородней людей.

— Так пусть и следует, как предписано! И вам, как командиру конвойной команды, вменено соблюдать порядок, а не закрывать глаза на его нарушения! Отправляйтесь немедленно! Вы и так заработали хорошенькую от меня реляцию его высокопревосходительству. Глядите, как бы не было хуже.

Виновато взглянув на доктора, штабс-капитан

поднял руку.

— Построиться по трое! Конвойные… по местам!

— Ваше благородие… господин доктор… Федор Петрович! — жалко вскрикнула ссыльная, которую Гааз обнадежил, что она отправится на телеге. — Ей-богу, — прорыдала она, — я шагу шагнуть не могу!

— Пойдет как миленькая, — буркнул господин Разуваев, подбирая с земли свою трость и с сожалением оглядывая ее. — Английская, между прочим. Как это я ее так? Жаль.

— Ежели вы, сударь, — медленно произнес Гааз, стараясь унять дрожь подбородка и чувствуя, что над правой ключицей у него уже полыхает огонь, — осведомлены о порядках в пересыльных замках и на этапах, то должны знать, что я, как врач, отвечаю за здоровье заключенных.

— И что?! — вертя в руках надломленную трость, брезгливо кривил рот господин Разуваев.

— А то, что эта женщина не может идти пешей и поедет в телеге.

Федор Петрович говорил как бы из последних сил, чувствуя, что у него плывет в глазах, отчего господин Разуваев прихотливо меняет очертания, то становясь маленьким мальчиком с большой головой, то высоченного роста господином, перед которым доктор с несвойственным ему страхом ощущал себя маленькой букашкой, то вообще истаивал в лучах сильного солнца и превращался в колеблющийся силуэт. Иногда очень ярко вспыхивал камень в булавке, которой заколот был галстук господина Разуваева, и Федор Петрович принужден был заслонять глаза рукой.

— Вздор-с! — объявил Разуваев. — Прекрасно пойдет пешком. Вы, милостивый государь, уже в преклонных годах, а позволяете себя дурачить. — Иди, иди! — прикрикнул Павел Александрович на ссыльную и взмахнул своей столь неудачно сломавшейся тростью. — Становись на место!

Но, Боже мой, что тут сделалось с Федором Петровичем! Он мгновенно и страшно побледнел, после чего столь же быстро к лицу его прилила кровь, и оно почти сплошь стало пунцовым, за исключением каких-то пугающих, совершенно белых и круглых пятен на лбу. У кинувшегося к нему Константина Дмитриевича Коцари была одна мысль: «Удар! Ей-богу, его кондратий сию секунду хватит!» Тут, однако, Федор Петрович совершил поступок, которого никто от него не ожидал. Выхватив из рук господина Разуваева его злосчастную, английского будто бы изделия трость, он разломал ее на две части и одну швырнул довольно далеко направо, другую же закинул налево.

С крыльца Рогожского полуэтапа за всем происходящим наблюдал и одобрительно кивал головой в скуфейке отец Варсонофий и время от времени говорил что-то на ухо стоящему с ним рядом седобородому господину в длинном кафтане поверх рубашки навыпуск, перепоясанной тканым ремешком. Это был Василий Григорьевич Рахманов, купец-старообрядец, многолетний кормилец всех уходящих по Владимирской арестантов. «Ишь, аспид! — шептал о. Варсонофий. — А Федор-то наш Петрович — ну, ей-богу, Георгий Победоносец собственной персоной!» — «Эх, отец, — и Василий Григорьевич умными ярко-зелеными пронзительными глазами посмотрел в серенькие, с покрасневшими от неустанных трудов веками глаза отца Варсонофия. — Этаких змеюк у нас, по России, знаешь, сколько? Да под каждым кустом. Этот, — он указал на господина Разуваева, который, кажется, лишился дара речи и под гогот арестантов стоял с изумленно разинутым ртом, — еще только змееныш. А подрастет, наберет силу, тут и нашему другу любезному пиши пропало». Высказавшись, Василий Григорьевич спустился с крыльца и, поскрипывая новыми сапогами, двинулся к Федору Петровичу.

А на того уже наступал господин Разуваев с несколько покосившейся булавкой и вследствие этого сбившимся пластроном. Косо сидела на его голове и шляпа. Он уже не смотрелся Наполеоном, однако клокотал яростью, как вулкан, погубивший Помпеи. Так кричал он голосом, в самый неподходящий миг из тенора вдруг срывавшимся в дискант. Завтра же будете уволены! Он нынче доложит о здешних безобразиях его высокопревосходительству. Тут речь о прямом подстрекательстве к бунту. Тяжелое, словно гиря, слово «бунт» порхнуло из его

красивого рта птичьим писком. Арестанты засмеялись. Поручик Коцари в отчаянии, но молча им погрозил. Ах, черт побери, каким пренеприятнейшим боком может все это выйти и для Федора Петровича и для него! Его высокопревосходительство немедля снесется по сему поводу с его сиятельством. Двух мнений быть не может. Завтра же вас не будет! Федор Петрович невозмутимо пожал плечами. В одном псалме сказано о человеке, который упал в собственноручно вырытый им для другого ров.

— Не тревожьтесь. — Господин Разуваев поправил пластрон и шляпу и скрестил на груди руки. — Ваш намек ко мне не относится.

Сказано также, продолжал Федор Петрович, что всему свое время. Было время Гааза, когда в поте лица он трудился для блага своего второго Отечества, и будет время без Гааза. По воле его сиятельства или по каким-то более основательным причинам — бог весть.

— Но пока я еще отвечаю за здоровье ссыльных, — твердо промолвил Федор Петрович, — эта женщина поедет в телеге. Иди, голубушка, — легонько подтолкнул он ее в плечо. — А генерал-губернатору я тоже напишу и буду слезно умолять, чтобы его сиятельство впредь запретило бы вам посещать места заключения.

— Ну, с Богом! — приметив, что Федор Петрович поставил-таки молодца на место, молодым крепким голосом радостно прокричал штабс-капитан. — Пошли, ребята!

Кто-то запел:

— А мы, нищая братья, мы, убогие люди, должны Бога молити, у Христа милости просити…

— Дай Бог тебе здоровья, Федор Петрович! — крикнули из строя.

Гааз молча поклонился. Не счесть, сколько раз провожал он заключенных в их дальний путь — и всякий раз закипали в душе слезы. Тяжким испытанием испытывает Господь человека. Боже, сохрани и помилуй. Невинно осужденным дай мужество перетерпеть несправедливость и не возненавидеть весь мир. Виновным дай смирение и покаяние…

Подхватили:

— …за поящих, за кормящих, кто нас поит и кормит, обувает, одевает, Христу славу отсылает… Сохраняй вас и помилуй, Сам Христос, Царь Небесный…

— И тебе, Василь Григорьич, за хлеб-соль!

— Ступайте, братцы, с Богом! — прощально взмахнул рукой Рахманов.

Солнце пекло все сильней. Федор Петрович надел картуз, но сразу стало жарко, он его снял и глянул ввысь. Бледно-красное солнце забралось уже почти в зенит, с неба изливался ослепительный, с едва уловимой голубизной свет, но с запада, со стороны Воробьевых гор, натягивало серые облака. И ветер время от времени задувал с той стороны, сухой и горячий. И от этого ветра, от перелетающих через ограду пожелтевших, совсем осенних листьев безотчетная тревога все сильней овладевала Федором Петровичем. Или вовсе не ветер, и не небо, не листья были тому причиной, а привидевшийся ему краткий сон с обезьянкой Лернер, уже седеющей, старой, как он сам, с черными, полными великой печали глазами? И что означала ноющая, но иногда разгорающаяся пожаром боль над правой ключицей? Ах, как славно было бы сейчас очутиться в Мюнстерайфеле, в отцовской аптеке, на стеклянном прилавке которой стоит выточенный из аметиста светло-фиолетовый ангел с опущенной головой и сложенными за спиной крыльями. Всегда хотелось спросить его: «Der Engel! Der Gottesbote! Warum bist du so traurig?» [90] Но видевшему столько страданий, горя и слез разве не понять теперь, отчего так печален ангел на прилавке отцовской аптеки? Ибо ангелу вменено в наипервейшую обязанность дать отчет Тому, Кто его послал, и в устном ли, в письменном ли виде изобразить доподлинную картину человеческой жизни. Горька же будет в устах его правда, с которой он предстанет перед Создателем.

90

Ангел! Божий вестник! Отчего ты так грустен? (нем.).

— Притомился, Федор Петрович? — Ярко-зеленые глаза Рахманова смотрели с участием.

Гааз искоса взглянул на него. Вот человек, способный понять.

— Да, — помолчав, ответил он. — Иду и думаю: зачем это все? Еще думаю: этот мой шаг, — и он старательно шагнул уставшими ногами в башмаках со старомодными пряжками, — которым я шагаю к коляске, чтобы поехать и помогать одному попавшему в беду человеку, — ведь он может быть для меня последним.

— И рассуждать не о чем, — охотно согласился Рахманов.

Поделиться с друзьями: