Нить, сотканная из тьмы
Шрифт:
Даже Вайгерс соблюдает прежний распорядок и встает в шесть — словно тоже слышит недреманный звон тюремного колокола — хотя я говорила ей, что нет нужды подстраиваться под меня, можно поспать до семи. Пару раз она ко мне заходила и как-то странно на меня смотрела; вчера вечером, увидев нетронутый поднос, она сказала:
— Вы должны кушать, мисс! Вот уж было б мне от миссис Приор, если б она видела, как вы все отсылаете обратно!
Я засмеялась, и она тоже улыбнулась. Улыбка у нее весьма несимпатичная, а вот глаза почти красивы. Вайгерс меня не тревожит. Она любопытно поглядывает на застежку бархотки — думает, я не замечаю, — но лишь раз осмелилась спросить: это траурная повязка в память о батюшке?
Иногда я боюсь, что она заразится моими переживаниями. Порой мои цветные сны так неистовы, что их контуры наверняка проникают в ее дрему.
Временами кажется, что, если
Но тогда, пожалуй, я взревную к чужим рукам, что касаются Селины, даже если это руки служанки. Нынче я отправилась в большой магазин на Оксфорд-стрит и ходила по рядам готовой одежды, выбирая Селине пальто, шляпы, ботинки и белье. Я даже не представляла, как будет приятно снаряжать ее в обычную жизнь. Когда приходилось выбирать одежду себе, я никак не могла взять в толк, что такого Присцилла и мать находят в оттенках, тканях и крое, но, покупая для Селины, я воодушевилась. Размера-то я не знала, но выход нашелся. Рост подсказала память о соприкосновении наших щек, обхват — мысль о наших объятьях. Сначала я выбрала скромное дорожное платье цвета бордо и подумала: пока хватит, остальные купим во Франции. Но потом увидела другое — кашемировое, перламутрово-серое, с нижней юбкой из плотного зеленоватого шелка. Зеленое, думала я, будет под стать ее глазам. А кашемир достаточно тепел для итальянской зимы.
Я купила оба платья, а потом еще одно — белое с бархатной каймой и узкое-узкое в талии. Такое платье вернет утраченную в Миллбанке женственность.
Поскольку платье без нижней юбки не наденешь, я накупила юбок, а еще взяла корсет, сорочки и черные чулки. Но ведь в одних чулках не походишь, и я купила черные туфли, темно-желтые ботинки и туфельки из белого бархата в тон женственному платью. Я купила шляпы с вуалями и большими полями, чтобы скрывали ее бедную головку, пока не отрастут волосы. Я купила пальто, мантильку к кашемировому платью и доломан с золотистой шелковой бахромой — покачиваясь, она будет вспыхивать под итальянским солнцем.
Не распакованная, одежда лежит в моей гардеробной. Иногда я подхожу и трогаю коробки. Сквозь картон я будто чувствую дыхание шелка и кашемира, медленную пульсацию ткани.
Я знаю, все эти вещи тоже ждут, чтобы Селина их надела, и тогда они оживут, наполнившись трепетным светом.
19 января 1875 года
Для нашего путешествия все уже подготовлено, но осталось еще одно, что нужно сделать для себя. Я съездила на Вестминстерское кладбище и в мыслях о папе час провела у его могилы. С начала года день выдался самым холодным. В прозрачном, но все же январском воздухе четко слышались голоса из похоронной процессии; меня и родственников усопшего припорошило хлопьями первого снега. Когда-то я мечтала поехать с папой в Рим и положить цветы на могилы Китса и Шелли, а сегодня принесла венок остролиста к его надгробью. Снег укрыл малиновые ягодки, но кончики листьев торчали, будто шпильки. Священник прочел поминальную молитву, и родственники бросили землю в разверстую могилу. Смерзшиеся куски барабанили по крышке гроба, провожающие перешептывались, одна женщина взвыла. Гроб был маленький — наверное, для ребенка.
Я вовсе не чувствовала, что папа где-то рядом, но вся эта сцена казалась своего рода благословением. Ведь я пришла попрощаться. Надеюсь, мы встретимся в Италии.
С кладбища я пошла в центр города и бродила по улицам, глядя на все, с чем расставалась, вероятно, на долгие годы. Гуляла с двух часов до половины седьмого.
Затем в последний раз поехала в Миллбанк.
Так поздно я здесь еще не бывала — ужин давно съели и прибрали посуду. Наступила последняя часть тягостного дня. Для узниц это лучшее время. В семь часов звонит колокол, и работа заканчивается; надзирательница берет в помощь одну заключенную и вместе с ней проходит вдоль камер, собирая и пересчитывая булавки, иглы и тупые ножницы, выданные узницам на день. Я наблюдала, как это делает миссис Джелф. Она была в войлочном переднике, в который вкалывала булавки с иголками, а ножницы нанизывала на проволоку, точно рыбин. Без четверти восемь надлежит раскатать и подвязать койки, в восемь запираются двери и гасится свет, но до той поры узницам предоставлено личное время. Было странно видеть, чем они заняты: кто-то читал письма, кто-то — Библию; одна женщина налила в миску воды и мылась, другая, сняв чепец, накручивалась на обрывки пряжи, сэкономленной от вязанья. Дома я уже чувствовала себя немного призраком, а нынче здесь возникло то же ощущение. Я прошла по
обоим коридорам, но узницы даже не поднимали глаз, и лишь те, кого я окликала, вставали и рассеянно делали книксен. Днем они весьма охотно откладывали работу, но сейчас все было совсем иначе — никто не хотел жертвовать последним личным часом.Конечно, для Селины я не была призраком. Она видела, как я прошла мимо ее камеры, и ждала моего возращения. Ее бледное лицо было очень напряжено, а на горле в тени подбородка быстро билась жилка; когда я это увидела, сердце мое засбоило.
Теперь уже не имело значения, следит ли кто, сколько времени я с ней провожу и как близко мы стоим друг к другу. Я подошла к ней вплотную, и Селина зашептала о том, как все будет завтрашней ночью.
— Вы должны ждать и думать обо мне. Из комнаты не выходите, зажгите одну свечу, пламя прикройте. Я приду незадолго перед рассветом...
Она говорила так искренно и серьезно, что мне стало ужасно страшно.
— Как вы это сделаете? — спросила я. — Ох, Селина, разве это возможно? Как возникнуть из пустоты?
Она улыбнулась и взяла мою руку. Перевернула ее ладонью вверх и, оттянув перчатку, поднесла запястье ко рту.
— Что разделяет мои губы и вашу обнаженную руку? Но вы же чувствуете, когда я делаю так... — Она подышала на мое запястье в синеватых прожилках и будто собрала весь мой жар в одну точку; я вздрогнула. — Вот так же я приду завтрашней ночью...
Я попыталась представить, как это будет. Вот она вытягивается, точно стрела, точно волос, точно скрипичная струна, точно путеводная нить лабиринта — длинная, дрожащая и тугая, столь тугая, что может оборваться от столкновения с густой тенью! Заметив мою дрожь, Селина сказала, что бояться нельзя, иначе мой страх лишь затруднит ее путешествие. Теперь я ужаснулась этому: вдруг мой страх истощит, обессилит ее и не позволит добраться ко мне? Я спросила: что, если я наврежу ей, сама того не желая? Что, если ей изменят силы? Я представила, что будет, если она не придет. Я представила, что будет не с ней, а со мной. Я вдруг увидела себя той, в кого она меня превратила, той, кем я стала, — увидела с ужасом.
— Селина, если вы не придете, я умру, — сказала я.
Ну да, именно это она говорила про себя, но я сказала так просто и вяло, что Селина взглянула на меня, и лицо ее сделалось странным: бледным, напряженным и пустым. Она обняла меня и уткнулась лицом мне в шею.
— Моя половинка, — прошептала Селина.
Она стояла не шелохнувшись, но когда отступила, мой воротник был мокрым от ее слез.
Раздался окрик миссис Джелф, объявившей, что личное время закончилось; Селина вытерла глаза и отвернулась. Ухватившись за прутья решетки, я смотрела, как она привязывает койку к стене, встряхивает простыню и одеяло, взбивает пыльную серую подушку. Я знала, что сердце ее бешено колотится, как мое, и руки ее тоже слегка дрожали, но двигалась она с четкостью механической куклы: закрепила растяжки койки, уголком отогнула одеяло. Казалось, обретенная за год привычка к аккуратности не могла покинуть ее и сейчас, а может быть, въелась навсегда.
Смотреть на это было невыносимо. Я отвернулась, но не смогла укрыться от шороха из других камер, где узницы совершали подобную процедуру; когда я вновь взглянула на Селину, она расстегивала платье.
— Мы должны быть в койках, прежде чем погасят свет, — смущенно проговорила она, глядя в сторону, но я не позвала миссис Джелф.
— Хочу видеть вас, — сказала я, хотя сама этого не ожидала и вздрогнула от собственного голоса.
Селина нерешительно заморгала. Потом дала упасть платью, стащила нижнюю юбку, башмаки и, опять чуть помешкав, чепец, оставшись в чулках и сорочке. Ее слегка трясло, и она прятала глаза, будто мой взгляд причинял ей боль, но она терпела ее ради меня. Ключицы ее торчали, словно изящные костяные колки причудливого музыкального инструмента. На желтоватом белье выделялись ее бледные руки с нежными голубоватыми венами от запястья до локтя. Волосы — прежде я никогда не видела ее без чепца — падали на уши, как у мальчика. Они были цвета золота, помутневшего от дыхания.
— Как вы красивы! — прошептала я, и во взгляде ее мелькнуло легкое удивление.
— По-вашему, я не сильно изменилась?
Разве это возможно? — спросила я; Селина, покачав головой, опять вздрогнула.
В коридоре хлопали двери, лязгали засовы, все ближе слышались окрики и бормотанье. Перед тем как запереть дверь, миссис Джелф спрашивала каждую узницу, все ли в порядке, и женщины отвечали: да, матушка; спокойной ночи, мэм. Затаив дыхание, я все еще молча смотрела на Селину. Потом ее решетка задребезжала от хлопнувшей по соседству двери, и она забралась в койку, высоко подтянув одеяло.