Ночь и день
Шрифт:
«Ах, Боже мой! – воскликнула Кэтрин, послушав этот назойливый хор. – Похоже, я должна принять решение».
Но все это было конечно же не всерьез – так, игра фантазии во время передышки. Как и все люди, воспитанные в традициях, Кэтрин была способна – минут за десять – свести любые этические проблемы к их традиционным формам и подобрать к ним традиционные же решения. Книга мудрости лежала открытой если не на коленях ее матери, то на коленях множества ее тетушек и дядюшек. Стоит лишь спросить их, и они тут же отыщут нужную страницу и прочитают ответ, идеально подходящий к ситуации. Правила поведения для незамужних девиц написаны красными чернилами и выбиты в мраморе на случай, если по странному капризу природы у незамужней девицы не окажется такой надписи, вырезанной прямо поперек сердца. Она допускала, что есть счастливчики, которым нетрудно подчинить или изменить свою жизнь по первому же требованию блюстителей традиции, им можно только позавидовать; но в ее случае вопросы отпадали сами собой, как только она всерьез бралась искать ответы, а это доказывало, что традиционный ответ для нее лично будет бесполезен. Хотя многим он подходит, думала она, разглядывая дома по обеим сторонам улицы, где живут семьи с доходом от тысячи до полутора тысяч в год: они держат не больше трех слуг, а окна закрывают плотными шторами, по большей части грязными, и правильно делают, думала она, ведь если в комнате нечем полюбоваться, кроме зеркала над сервантом
Единственное, что она могла узнать, была правда о ее собственных чувствах – хрупкий лучик в сравнении с ярким снопом света, струящимся из глаз всех, кто смотрит на все согласно, – но, поскольку она отмахнулась от всезнающих голосов, ей остается только этот путеводный луч среди навалившейся на нее темной массы. И она попыталась последовать за этим лучом, и ее лицо, на взгляд случайного прохожего, говорило о полном и глубоком безразличии ко всему, что ее окружает. С таким видом, решил бы прохожий, и до безрассудства недалеко. Но ее красота хранила ее от худшей участи: на нее хоть и поглядывали, но не смеялись. Ей хотелось отыскать настоящее чувство среди множества вялых эмоций и безразличия, опознать его, когда найдет, и понять, что даст ей это открытие, – вот почему хмурился лоб, а глаза сверкали лихорадочным блеском, – это желание то смущало, то унижало, то возвышало ее, и, как вскоре обнаружила Кэтрин, ее открытия также оказывались то неловкими, то стыдными, то окрыляюще радостными. Многое зависело от интерпретации слова «любовь», которое всплывало снова и снова, когда она размышляла о Родни, Денеме, Мэри Датчет и о себе, – и каждый раз звучало по-разному, и каждый раз означало что-то свое, по-своему важное. Потому что чем больше она всматривалась в путаницу судеб, которые, вместо того чтобы идти параллельно, пересекались в самых неожиданных местах, тем больше убеждалась, что невозможно смотреть на них иначе как в этой причудливой иллюминации, и нет иного пути, кроме того, на который указывают эти разрозненные лучи. Ее слепота по отношению к Родни, ее попытки ответить своими фальшивыми чувствами на его истинные чувства, такому проступку нет прощения, единственное, что она могла сделать, – оставить его черной вехой на жизненном горизонте, не предавая забвению и не пытаясь оправдаться.
Но помимо унижений в этом открытии была и радость. Она вспоминала три разные сцены; вот Мэри сидит, прямая как струнка, и говорит: «Я люблю. Я влюблена», а вот Родни, среди вороха сухих листьев, растерявшийся и лепечущий, как дитя, вот Денем, склонившись над каменным парапетом, обращается с речью к далеким небесам, как безумный. Так, переходя от Мэри к Денему, от Уильяма к Кассандре и от Денема к себе самой (допуская, что душевное состояние Денема имело к ней отношение, в чем она сомневалась), она словно рисовала линии симметричного узора, некой схемы жизни, которая делала если не ее, то остальных интересными и наделяла их своеобразной трагической красотой. Кэтрин представила фантастическую картину: каждый из них держал на плечах блистающий дворец. Они все были канделябрами, рассеянными в толпе, чьи огни образовывали узор, исчезающий, вновь возникающий, складывающийся в новый рисунок. Такие вот странные мысли приходили ей в голову, пока она шагала по скучным улочкам Южного Кенсингтона, и, хотя многое еще оставалось неясным, очевидно было одно: ее задача – помочь Мэри, Денему, Уильяму и Кассандре. Но как это сделать? Ни один поступок не казался ей бесспорно правильным. Единственный вывод, к которому она пришла после долгих размышлений: в данном случае стоит рискнуть. Не устанавливать правил ни для себя, ни для остальных – и пусть неразрешимые проблемы накапливаются, а ситуации разверзают свой зев, – она не дрогнет и сохранит полную, абсолютную независимость. Так она лучше поможет тем, кто любит.
В свете этих возвышенных чувств слова, которые мать написала на карточке, прикрепленной к букетику анемонов, приобрели для Кэтрин новый смысл. Дверь дома на Кромвель-роуд открылась, явив мрачную перспективу коридора и лестницы, где единственным светлым пятном был серебряный поднос с визитными карточками, черные кромки которых позволяли предположить, что все знакомые безутешной вдовы тоже скорбят об утрате. Горничная едва ли смогла оценить всю глубину печали, с которой юная леди предъявила цветы – с любовью от миссис Хилбери: приняв подношение, служанка захлопнула дверь.
Лицо в дверях, звук захлопнутой двери подействовали отрезвляюще, и, возвращаясь пешком в Челси, Кэтрин стала сомневаться, получится ли что-нибудь путное из ее намерений. Однако если нельзя доверять людям, тогда следует держаться поближе к цифрам, и так или иначе ее раздумья о собственных проблемах, как всегда, перетекли в размышления о жизни ее знакомых. К чаю она опоздала.
На старинном голландском сундуке в прихожей она заметила пару шляп, пальто и трости, а из-за двери гостиной доносился гул голосов. По легкому восклицанию матери, которым та встретила ее приход, Кэтрин поняла, что явилась слишком поздно, что чашки и молочники точно сговорились не слушаться и что она должна немедленно занять полагающееся ей место во главе стола и разливать гостям чай. Автор дневников Огастус Пелем любил спокойную атмосферу, любил быть в центре внимания и развлекал публику коротенькими рассказами, а для пополнения своего дневника выведывал у своих выдающихся современников вроде миссис Хилбери любопытные подробности о великих людях прошлого – ради этой цели он старался не пропускать ни одного чаепития и за год поглощал неимоверное количество гренков с маслом. Появление Кэтрин он встретил с облегчением, она успела только пожать руку Родни и поприветствовать американскую даму, желавшую посмотреть на реликвии, как разговор вновь вернулся в прежнее русло воспоминаний и обсуждений, так хорошо ей знакомых.
И все же, даже несмотря на разделявшую их плотную завесу, она нет-нет да и поглядывала на Родни, будто надеялась по каким-то внешним признакам понять, что случилось с ним со времени их свидания. Но бесполезно. Его костюм, даже белая манишка и жемчужина на галстуке, словно ставили перед ее быстрым взглядом глухой заслон, отражая любые попытки разузнать что-либо об этом приличном и благовоспитанном джентльмене, который так изящно держит чашку и аккуратно кладет кусочек хлеба с маслом на край блюдца. Родни не обращал на нее никакого внимания, вероятно, потому, что был слишком занят американской гостьей, передавая ей приборы и угощение и учтиво отвечая на ее вопросы. Зрелище, способное охладить любого, кто переполнен разными теориями о любви. Голоса невидимых собеседников звучали с необычайной самоуверенностью, словно подкрепленной мудростью двадцати поколений, а также сиюминутным одобрением присутствующих здесь мистера Огастуса Пелема, миссис Вермонт-Бэнкс, Уильяма Родни и, возможно, самой миссис Хилбери. Кэтрин стиснула зубы, и не только в переносном смысле: повинуясь внутреннему голосу, требующему конкретных действий, она решительно положила на стол конверт, который весь день по забывчивости так и носила с собой. Сверху был написан адрес, и минуту спустя Уильям задержал на нем взгляд, когда привстал, передавая кому-то тарелку. Его лицо изменилось. Он опустился на стул, а затем растерянно посмотрел на Кэтрин – и сразу стало ясно, что его невозмутимость
была лишь маской. На минуту-другую он, похоже, напрочь забыл о своей соседке миссис Вермонт-Бэнкс, и миссис Хилбери, чуткая к любой заминке в общем разговоре, спросила, не желает ли та посмотреть «наши вещи».Кэтрин послушно встала и направилась в небольшую комнату с картинами и книгами. Миссис Бэнкс и Родни последовали за ней.
Она зажгла свет и без предисловий начала рассказ:
– Перед вами письменный стол моего дедушки. За этим столом написана большая часть стихотворений позднего периода. А вот его перо – последнее, которым он пользовался. – Она подняла перо, подержала его несколько секунд. – А это, – продолжала она тихо, нараспев, – авторская рукопись «Оды зиме». В ранних рукописях меньше исправлений, чем в поздних, в чем вы сами можете убедиться… О да, разумеется, можно потрогать, – ответила она миссис Бэнкс, робко испросившей на это дозволения и уже расстегивающей белые лайковые перчатки.
– Вы поразительно похожи на вашего дедушку, мисс Хилбери, – заметила американка, переводя взгляд с Кэтрин на портрет, – глаза точно такие же… И дайте угадаю – наверняка она тоже пишет стихи? – кокетливо спросила гостья, обернувшись к Уильяму. – Вот идеал поэта, не правда ли, мистер Родни? Не могу выразить, какое это счастье, какая честь для меня – стоять на этом месте рядом с внучкой великого поэта. Знаете, мы в Америке очень ценим творчество вашего дедушки, мисс Хилбери. У нас есть общества, где на собраниях читают его стихи. О нет, неужели это туфли, которые носил сам Ричард Алардайс?! – Отложив рукопись, она схватила старые туфли и погрузилась в немое созерцание.
Пока Кэтрин невозмутимо продолжала роль экскурсовода, Родни разглядывал маленькие карандашные наброски, в которых давно знал каждый завиток. Они сулили ему передышку – так бурный вихрь заставляет человека искать любого укрытия, где можно привести себя в порядок и поправить разметавшуюся одежду. Его спокойствие всего лишь видимое, и он это прекрасно понимал: за внешней оболочкой – галстуком, жилетом и крахмальной манишкой – покоя не было.
Поднявшись с постели в это утро, он решил не обращать внимания на сказанное накануне. Убедившись при встрече с Денемом, что страстно влюблен в Кэтрин, и разговаривая с ней утром по телефону, он надеялся, что она поймет по его голосу, веселому и одновременно решительному, что они по-прежнему жених и невеста и ничего страшного не произошло. Но стоило ему прийти в присутствие – и начались мучения. Его поджидало письмо от Кассандры. Она прочла его пьесу и воспользовалась первой же возможностью сообщить ему, что она о ней думает. Конечно же она понимает, что ее похвала ровно ничего не значит, однако всю ночь не смыкала глаз и все размышляла о пьесе. Ее письмо было полно восторгов, местами чересчур напыщенных, но в целом польстивших тщеславию Уильяма. Кассандра была достаточно умна, чтобы подметить правильные вещи или, что еще приятнее, намекнуть на них. Во всем остальном письмо было очень милым. Она рассказывала ему о своих занятиях музыкой и о собрании суфражисток, куда ее сводил Генри, и игриво добавила, что учила греческий алфавит и находит его «очаровательным». Это слово было подчеркнуто. Смеялась ли она, проводя эту черту? И можно ли вообще воспринимать все это всерьез? Разве ее письмо не причудливая смесь восторгов, вымыслов и наблюдений, оживленных игривой девичьей фантазий, что, как блуждающие огоньки на далеком горизонте, манили его в последующие утренние часы? И он не удержался и сразу же сел писать ей ответ. Оказалось, это так упоительно – оттачивать стиль, который позволил бы выразить все эти поклоны и расшаркивания, шассе и пируэты и прочие изящные па, относящиеся к одному из миллионов способов общения между мужчиной и женщиной. Кэтрин никогда этого не ценила, невольно думал он, Кэтрин – Кассандра, Кассандра – Кэтрин – так они целый день и сменяли друг друга в его мыслях. Конечно, совсем нетрудно одеться с иголочки, сделать непроницаемое лицо и отправиться в половине пятого на Чейни-Уок пить чай, но один только Бог знает, что из этого выйдет, и, когда Кэтрин, просидев какое-то время каменным изваянием, неожиданно извлекла из кармана и положила прямо у него перед носом письмо, адресованное Кассандре и написанное ею собственноручно, от его невозмутимости не осталось и следа. Что она хотела этим ему сказать?
Глядя на зарисовки, он украдкой следил за Кэтрин. Она довольно бесцеремонно выпроваживала американскую даму. Конечно, ее жертва и сама должна понимать, как глупо выглядят ее восторги и придыхания в глазах внучки поэта. Кэтрин никогда не щадила чувств других людей, думал он, и, поскольку атмосфера явно становилась натянутой, он прервал этот перечень аукциониста, который Кэтрин продолжала выпаливать равнодушной скороговоркой, и взял миссис Вермонт-Бэнкс, к которой испытывал сочувствие как к товарищу по несчастью, под свою опеку.
Но уже через несколько минут американская гостья закончила инспекцию, почтительно кивнув на прощание великому поэту и его домашним туфлям, и Родни повел ее вниз. Кэтрин осталась в маленькой комнате одна. Церемония поклонения предку сегодня подействовала на нее особенно угнетающе. Более того, в комнате почти не осталось свободного места. Только в это утро один австралийский коллекционер прислал, со всеми возможными предосторожностями, лист гранок, позволяющий проследить, как изменялось отношение поэта к одной очень знаменитой фразе, а следовательно, заслуживающий того, чтобы поместить его в рамочку под стекло и выставить на всеобщее обозрение. Но где найти место? Может, повесить его на лестнице или потеснить ради него другую какую реликвию? Не в силах решить этот вопрос, Кэтрин глянула на дедушкин портрет, словно спрашивая у него совета. Художник, автор портрета, давно уже пребывал в забвении, и обычно, показывая картину посетителям, Кэтрин не видела в ней ничего, кроме нежного облака розовато-коричневатых мазков, окруженных круглым венком из позолоченных листьев лавра. Молодой человек, дед Кэтрин, смотрел куда-то поверх ее головы. Чувственные губы были чуть-чуть приоткрыты, что придавало лицу такое выражение, будто он увидел что-то чудесное или прекрасное, тающее или зарождающееся где-то вдали. Странным образом это выражение повторилось и на лице Кэтрин, когда она подняла на него глаза. Они были ровесники или примерно одного возраста. Интересно, на что он так смотрит: может, и для него бились о берег волны и скакали под пологом леса всадники на быстрых конях? Впервые в жизни она подумала о нем как о мужчине, молодом, несчастном, своенравном, у которого были свои желания и свои недостатки, впервые в жизни она поняла его сама, а не по воспоминаниям матери. Он вполне мог быть ей братом. Как будто есть некое сродство – тайные узы крови, позволяющие живым представить, что хотят сказать глаза умерших, или даже предположить, что они вместе с нами смотрят на сегодняшние наши радости и горести. Он бы понял, подумала она вдруг – и вместо того чтобы положить на его могилку очередной увядший букетик, принесла ему свои печали и заботы, а это, вероятно, куда более ценный дар (если мертвые способны оценивать дары), чем цветы, благовония и немое поклонение. Сомнения, неуверенность, смятение, сквозившие в ее взгляде, когда она подняла глаза, наверняка были ему куда ближе и понятнее, чем привычное почитание, и едва ли он счел бы для себя обременительным, если бы она к тому же поделилась с ним своими страданиями и успехами. Никогда еще не чувствовала она такой гордости и любви, как в момент, когда поняла, что мертвым не нужно ни цветов, ни сожалений, а нужно место в жизни, которую они ей подарили и которую прожили вместе с ней.