Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ночь Никодима: человек постхристианской эпохи в западноевропейском и отечественном кинематографе
Шрифт:

Здесь начинаются замечательные и знаменательные повороты сюжета. Фонтэн, как мы знаем, в течение многих недель тщательно готовит свой побег. Режиссер показывает мельчайшие подробности выпиливания двери, скручивания веревок и т. п. (Опять вопросы: даже если ночной скрежет ножовки заглушался шумом поезда, почему за все это время не было обыска в камере? Но давайте доверимся знанию Брессона, который, как известно, сам провел восемнадцать месяцев в немецком плену). Всё идет к главному событию. Зритель весь в тревожном ожидании. Вот уже вынесен приговор решением суда, и Фонтэна должны расстрелять со дня на день. И в этот момент наш герой почему-то необъяснимо медлит с побегом, хотя всё к тому готово. «Решиться – самое трудное», – говорит про себя Фонтэн. В то же время с пастором происходит постепенная метаморфоза. Он начинает чувствовать в Фонтэне проявление самой Трансценденции, видеть другого человека – не как пассивное вместилище таинственной непознаваемой души, а как активное и ясное проявление в его лице «духа,

который веет, где хочет». И пастор начинает видеть другую реальность, в которой побег Фонтэна – необходимое действие не только для него одного, но и для других, здесь действие как выбор означает осуществление подлинного человека. И пастор полностью встает на сторону Фонтэна, подбадривая его в его нерешимости и убеждая бежать как можно скорее.

И вот когда, наконец, человек сам делает трудный выбор (Фонтэн решается бежать лишь накануне своего расстрела), мы видим проявление той благодати, которой так взыскал в молитве прежний пастор. Но проявление это довольно замысловато. Накануне побега в камеру Фонтэна подсаживают еще одного заключенного – совсем юного мальчишку по имени Жост. Фонтэн лишь впоследствии поймет, что Жост был «послан» ему как благо. Но в тот момент Фонтэн опять стоял перед нелегким выбором: убить ненужного свидетеля его побега или взять его с собой. Фонтэн решается на второе [27] . И только после с большим трудом удавшегося предприятия он понимает, что не смог бы совершить побег без помощи этого мальчика. Так проблема личного экзистенциального выбора становится вопросом человеческого соучастия в божественной благодати.

27

Здесь мы четко видим проявление христианской мысли о неразрывной связи понятия «выбор» и понятия «грех». Грех – от греческого «amartia» – «промах, ошибка» человеческой души. То есть грех есть неправильный выбор человека между добром и злом. – Прим. авт.

Самое главное и существенное отличие двух военных картин – в финальном исходе поразительных сюжетных перипетий. Солдат Соколов полностью «исчерпан» душевно, душа его абсолютно пуста и неприкаянна – и только в этой «точке отчаяния» ему открывается божественная радость обретения себя в Другом. Фонтэн же, несмотря на пережитое, не исчерпан как личность; он внутренне изменен, но он не чувствует потребности возрождения через осуществление себя в Другом, и поэтому в финале они с Жостом просто расходятся в разные стороны.

3. Парадоксы христианизированного сознания в российском кинематографе

С конца 1950-х гг. начинается период развития основных христианских мотивов в российском кинематографе, которые получают наивысшее развитие и по-настоящему авторское воплощение в кино конца 1960-х – первой половины 1980-х гг. На этот период приходятся фильмы, непревзойденные до сего дня по художественному уровню и по силе воздействия на зрителя. Все темы, интуитивно «нащупанные» кинематографом послевоенного и оттепельного периодов, получают отчетливое, индивидуально осмысленное воплощение.

Открывшаяся реальность войны и ее последствий породили у первого послевоенного поколения режиссеров экзистенциальное чувство «тревоги о бытии». Эта тревога получила выражение в ощущении бездомности души (богооставленность); в интуитивном духовном поиске (богоискательство), в связи с которым развивается образ пути, удаления от себя и прихода к самому себе (самоидентификация); возвращение домой и обретение Отца; самоотречение и открытие (обретение) себя в Другом.

Все эти мотивы получают не только сюжетное (повествовательное) воплощение, но прежде всего – образную (допонятийную) визуализацию. Один из этих образов – разрушенный храм. Образ этот появляется в самых различных по сюжету кинокартинах («Судьба человека», 1959; «Иваново детство», 1962; «Андрей Рублев», 1966; «Листопад», 1966; «Комиссар», 1967; «Калина красная», 1973; «Прощание», 1981; «Покаяние», 1984…), чаще всего – на общем плане, не акцентированный приближением камеры – но тем самым, как ни странно, еще более значимый. Здесь мы должны обратить внимание на сущностное различие определения «разрушенный» храм – от определений «оставленный» и «оскверненный». Храм разрушенный, при всей видимости внешнего запустения, есть живое место богоприсутствия, не утратившее своей святости, хранящее свою силу – которая ощущается человеком на подсознательном уровне и даже руководит его действиями (что мы видели на примере картины «Судьба человека»). Храм оставленный или оскверненный – это характеристика скорее человеческой души (внутренний храм), а не самого храма: если на экране происходит осквернение храма, мы видим и оцениваем прежде всего человека, совершающего это деяние.

Однако надо отметить, что христианские образы-архетипы,

образующие онтологическое основание рассматриваемых нами кинокартин послевоенного периода, получают достаточно жесткое воплощение в экранной феноменологии. Жесткость, а порой и жестокость экранной правды – следствие обнажения реальности, о котором мы говорили в связи с темой войны как кульминации трагедии XX века. Характерные черты этой феноменологии: реалистичность и конкретность в прорисовке образов, столкновение возвышенного с низменным (;парадоксальность) как выражение правды XX века, присутствие точки эмоционально выраженного отчаяния (момент истины); трагичность экзистенциального выбора; обретение (в финале) смысла в Другом (причастие лиц). Обратимся к произведениям.

Картина Ларисы Шепитько «Восхождение» была создана в 1976 году по повести Василя Быкова «Сотников». Писатель так сказал о своем произведении: «Я взялся за повесть не потому, что слишком много узнал о партизанской жизни, и не затем, чтобы прибавить к ее изображению нечто мною лично открытое. Прежде всего и главным образом меня интересовали два нравственных момента: что такое человек перед сокрушающей силой обстоятельств? На что он способен, когда возможности отстоять свою жизнь исчерпаны им до конца и предотвратить смерть невозможно?» [28] .

28

Быков В. Как создавалась повесть «Сотников» // Литературное обозрение, 1973. № 7.

Режиссер тоже мучительно продумывала концепцию будущей картины: «… я не могла назвать ни одного фильма, «похожего» на тот, что предстояло нам снять. «Назарин» Бунюэля? «Седьмая печать» Бергмана? «Евангелие от Матфея» Пазолини? Все эти фильмы вроде бы должны были быть близки направлению нашей работы. И тем не менее они нам никак не «подходили». Это умные, глубокие по философии, блестяще сделанные картины. Но их смотришь как бы совершенно со стороны, слишком рассудочно и отвлеченно. И дело тут в том, что в их основу как раз положен жанр «чистой», вполне традиционной притчи, которая при всем своем интеллектуализме и глубине не может захватить и потрясти эмоционально». [29]

29

Цит. по: Рыбак Л. Последний разговор // Кинопанорама: советское кино сегодня. Вып. 3-й. М.: Искусство, 1981. С. 133.

Вышедшая на экраны картина Шепитько была названа критиками притчей (или неопритчей). Думается, что это определение, возможно, ситуативно необходимое тогда, в период цензурных нападок на любое проявление религиозного чувства автора, психологически ограничивает восприятие произведения сейчас, поскольку заранее предполагает морально-оценочное толкование некой истории и провоцирует подмену понятий. Определение «притча» сразу придает оттенок абстрактности, дистанцированное™, отнесенности к чему-то иному, что требует усилия перевода неких метафор и вообще какого-то особенного понимания. Именно это предполагаемое усилие понимания дает повод остановиться на обнаружении поверхностных смыслов и уводит в сторону от непосредственного переживания происходящего на экране. Тем временем картина предельно конкретна, правдива и материальна. «Восхождение» требует не последующего перевода и истолкования, а – желательно – изначального знания новозаветной символики и фактологии, которые опрокидываются трагедией XX века – как вообще переосмысливаются в современном сознании сущность и ценность понятий «человек», «жизнь», «смерть»… Но прежде всего, картина требует от зрителя мужества в видении правды. Шепитько не боится вплотную приблизиться к святыне (застывшему в человеческом сознании христианскому образу) и предъявить, дать почувствовать (вновь открыть) ее действительный, близкий и реальный, трагический смысл.

В самом начале картины партизаны, только что пережившие перестрелку с фашистами и тяжелый, по глубокому снегу, отход в лес, падают в изнеможении на привал. Немного отдышавшись, командир отряда обращается к сидящему рядом бойцу:

– Гродский…

– Чего?

– Давай…

– Чего давай?

– Чего… что есть, то и давай.

Гродский медленно, осторожно вынимает из-за пазухи тряпку с завернутыми в нее зернами. Командир обходит всех людей, лежащих под деревьями в лесу, насыпая каждому в ладонь по нескольку зерен. Никакой сакральности в этом страшном военном «причастии» нет и быть не может. Люди, особенно дети, жадно съедают доставшийся им «хлеб», опрокидывая сразу всю пригоршню себе в рот. Они знают, что могут выжить только держась вместе, но в то же время каждый остаётся наедине со своей болью, со своим голодом и усталостью, провожая последние минуты отдыха на холодном снегу. «Подрубали, называется…» – говорит со сдержанной злостью один из бойцов. С этой мысли о нище в самом земном смысле слова начинается путь двух человек – Рыбака и Сотникова. Командир посылает их за едой в

Поделиться с друзьями: