Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Ночной фуникулёр. Часть 1

Изборцев Игорь Александрович

Шрифт:

— Железно! — пожал плечами Гуля.

— Так вот, — Иван Викторович понизил голос до шепота, — не так давно иду я к рынку, и из двора дома номер четыре выходит мне на встречу человек в длинном пальто. Я еще удивился, что, мол, в такую жару и в пальто? А он сам из себя такой невысокий и даже будто бы знакомый, хотя я так и не вспомнил. Смотрит он на меня, проницательно, надо сказать, и спрашивает, что, мол, химией вас травят? Я немного удивляюсь и интересуюсь, как он, мол, узнал? Он же говорит, что по глазам. Потом на секунду задумывается и спрашивает, не хочу ли я по ночам дышать свежим воздухом без всякой химии? Я, конечно же, благодарно киваю. Тогда он спрашивает, бывал ли я когда-нибудь на горных курортах и катался ли на подъемниках и фуникулерах? Я пожимаю плечами, а он говорит, что у нас теперь тоже есть фуникулер, — ночной, — но только не для всех; для тех, кто в нем нуждается: к примеру, хочет подышать свежим воздухом после химии. Так вот, каждый день в полночь фуникулер подходит к площади на пересечении улиц Воровского и Карла Маркса, что у входа на новый

рынок и может взять одного пассажира…

— Да не правда, — махнул рукой Гуля, — Я в Киеве катался на фуникулере. Ему нужны рельсы и тросовая тяга. У нас такого чуда с роду не было.

— Это воздушный фуникулер, он прямо по воздуху движется, вверх, — объяснил Иван Викторович с нотками великодушия в голосе и указал рукой в потолок.

— Чепуха, — настаивал Гуля, — все равно ему нужен трос. И почему никто не знает? Да я не раз проходил ночью этой дорогой, однако ж не видел. Чепуха!

— В этом-то и есть особый момент, — помахал пальцем Иван Викторович, — только тот может в него сесть, кто получил личное приглашения от того, кто уже на нем ездил. Вот я вас пригласил? Да? Значит, вы теперь можете поехать, если подойдете ровно в полночь. Кстати, я больше никого и не могу пригласить. Только одного человека — таковы правила! Если нарушу, скажу кому еще — сам наперед лишусь возможности поехать. Так что примите к сведению. Только вам!

Гуле стало неудобно. «Наверное, хотел поесть человек, даже историю сочинил, неплохую кстати, — подумал он, чувствуя уколы совести, — надо было все-таки угостить».

— Давайте макарошки сварю? — преложил он. — Как?

— Да нет, пожалуй, в другой раз, — неожиданно отказался Иван Викторович и увлеченно продолжал: — Я тоже сразу не поверил. Думал, как это без химии? Везде химия, а там нет. Не может быть! Но подумал денек и решил поехать. Что, мол, потеряю? Подошел ровно в полночь. Да, я тогда еще у вас часы сверял, не помните? (Гуля лишь пожал плесами). Оглянулся туда-сюда, а трамвайчик уже стоит и дверь открыта. Сел, поехал, — и по правде чистой, — воздух там горный, тишина и никакой химии! Вот ведь благодать! Вы просто не поверите…

— Жаль, в вас пропадает талант беллетриста, вам бы писать романтические истории. Вы вечером заходите, я картошки пожарю… — сказал Гуля с нескрываемой грустью в голосе. Эта история, без сомнения, как и пресловутая «химия», являющаяся от начала до конца выдумкой больного воображения Ивана Викторовича, все же его заинтересовала. Была она какая-то трогательно-романтичная и насквозь воздушная, словно сотканная из детских мечтаний. В это как раз ему хотелось бы верить. Только, увы…

— Чей талант? — переспросил Иван Викторович, и тут же поправился, — Ах да! Нет, я не выдумываю. Я на самом деле катался уже три раза. А вас я просто уважаю, поэтому и рассказал. Пусть и вас будет что-то хорошее…

— Простите, дорогой Иван Викторович, — поспешил деликатно завершить разговор Гуля, — мне в мастерскую. А вам спасибо. Я тоже, поверьте, к вам хорошо отношусь. Заходите вечерком.

— Ладно. Только послушайте, Борис, — заторопился вдруг Иван Викторович, — если вы вдруг все-таки надумаете, скажите в какой день, потому что вдвоем никак нельзя. Не забудьте…

Последние слова Гуля услышал уже в коридоре и беззвучно пообещал сам себе: «Не забуду»…

Мастерская располагалась буквально через дорогу, но Гуля как мог, старался удлинить этот путь. Он перекинулся парой слов со стоящим у входа Геной Бурдюком, повернул, было, направо в сторону рынка, но потом, передумав, развернулся и пошел к Покровской церкви. Он размышлял о доме, потому что тот, как огромный ранец на лямках, все время был у него за спиной; о доме, в котором прожил уже три года, но таких… словно целую жизнь. Нет — три жизни. Три года и три жизни…

* * *

Дом построил триста тридцать лет назад некий купец, наверное, именитый и богатый. Хотя верилось в это с трудом, — в то, что именитый и богатый, — потому как мог ли он иначе построить таковое двухэтажное архитектурное убожество? Но с другой стороны, триста тридцать лет это конечно же возраст. Кто нынче возьмется судить, как он выглядел о ту пору? Да что и за пора-то тогда была? Гуля специально заглянул в сокращенную Псковскую летопись архиепископа Евгения и узнал, что, к примеру, в 1679 году ажн пять месяцев кряду кипели во Пскове бунт и междоусобица, прекращенные чудом от иконы Пресвятые Богородицы из церкви преподобного Сергия Радонежского, в 1688 — сгорел весь Псково-Печерский монастырь, с церквами, утварями, ризницею, книгами и жилыми зданиями, а 1695 и того хуже — во Пскове был самый сильный мор, от коего почти все коренные псковичи померли, а места их заселены были переведенцами из других мест. Наверное, сгинул тогда и безвестный купец-строитель, переведенцы же принялись усердно уродовать чужое детище, в результате чего дом дошел до сегодняшнего премерзейшего состояния…

На самом деле, конечно, все самое страшное для дома произошло сравнительно недавно — в годы социального переустройства, первых (и, конечно же, всех последующих) пятилеток, электрификации, индустриализации и т. д. и т. п. Именно тогда дом разгородили на множество клетушек, комнаток, квартирок, и заселили в них неприхотливый рабочий люд. Такая-то комнатка в двадцать квадратов досталась Гуле по обмену три года назад. Были в ней одно окно, одна круглая печка и одна, сиротливо свисающая с потолка лампочка. Хотя, нет, их было две: еще одна его индивидуальная лампочка имелась в туалете (всего таковых там было семь — по одной на каждую имеющую ордер жилищно-коммунальную

единицу), от нее тянулся провод к выключателю в его комнате. Таким необычным образом однажды здесь был разрублен гордиев узел главного коммунального противоречия между личным и общественным — между всеми и туалетной лампочкой. Теперь каждый жег свое личное электричество сколько ему было угодно, за свои, естественно, кровные денежки. Вообще-то, самые искушенные жильцы предпочитали приносить и уносить лампочки с собой, вкручивая их только на момент пользования. Но Гуля для этого был слишком ленив, в итоге его лампочка иногда «перегорала» два раза в неделю, часто меняя при этом свои параметры (например, с шестидесяти ваттной, становилась соткой или наоборот).

Всю жизнь Гуля считал себя весьма неприхотливым, однако, к здешнему быту привыкал нелегко. Кое к чему он приспособился. Так, не отвечая на провокационные реплики Анны Григорьевны, всячески пытающейся не допустить его на общественную кухню, он скоро приноровился готовить себе в такое время, когда она уже с этим уже заканчивала, благо рабочий график ему это позволял. Он не реагировал на плохо скрываемые оскорбления со стороны сожителя Анны Григорьевны уголовника Николая, а тот особливо и не усердствовал, возможно опасаясь высокого роста и больших Гулиных рук. В конце концов, молчаливое Гулино упорство принесло свои плоды — его до известной степени оставили в покое. Это была немалая победа, потому как некоторые из старожилов, например Иван Викторович, проявившие слабодушие, давно не казали на кухню носа, обходясь электрическими плитками в собственных комнатах. Итак, кое с чем он совладал, а вот с вечной египетской тьмой в их коридоре, с неистребимым запахом сортира на лестнице, с печальными глазами Гены Бурдюка у входа в подъезд — с этим свыкнуться Гуля никак не мог и от того часто впадал в меланхолию и тоску…

Удивительное дело — три года назад, сидючи безвылазно в своей пригородной деревне, он скучал и тихо мечтал о городской сутолоке, о «гуще событий», которые проистекали помимо его исхудавшего от отсутствия новостей ума. Ему надоели безконечные пейзажи, хотелось чего-то мощного, грубого и шумного, наподобие гула инструментального цеха, где когда-то он работал…

Да, странная штука жизнь: точно также шесть лет назад, намаявшись в безконечных поездках по городам и весям в поисках лучшей жизни (и безжалостно побитый этой самой жизнью), он устремился (сначала душой, а потом и телом) сюда под отеческий кров, в надежде хоть что-то начать сначала. Постаревший отец сводил его к могиле матери, где выпили они, как водится, по двести пятьдесят и поплакали без слез. Да, отец сильно сдал: ведь Гуля, и сам высокий и рукастый, всегда был ниже его на полголовы и мельче в кости, а теперь отец словно сжался и врос в землю… Какое-то время, как в далекие прошлые годы, они вместе еще ходили робить — как говорил отец — людям печи. Печником отец был виртуозным, от Бога, что называется; работал с любовью и уважением, и от того его печи безпорочно служили долгие-долгие годы. Умер он тихо в своей постели, проболев всего неделю и так и не согласившись поехать в больницу. Теперь отца нет, а дело его рук кого-то все еще радует… и слава Богу. Гуля часто вспоминал отца и ставил его себе в пример. «Нет, до бати не дотяну», — с грустью констатировал он. И не дотянул: не сотворил по сию пору ни чего такого, от чего бы вдруг запела душа, и зашлось радостью сердце. Нет…

«Что делать, мы, в отличие от них, стариков наших, без стержня, без хребта», — успокаивал он сам себя, когда жить в древне стало совсем невмоготу. И вот подвернулся обмен — его маленькую избушку на эту самую комнату в доме… Сбылись, как говорится, мечты идиота — он угодил в самую гущу событий. В самую, что ни на есть…

«Почему же так пахнет?» — долго морщил он нос, пересекая площадку первого этажа, а потом все легко выяснил, завернув в здешний туалет. Кто-то тут изрядно повеселился, выворотив с корнем канализационный стояк, и теперь все, что, простите, изливалось сверху, стекало естественным порядком прямо по стене и далее в дыру в полу. Зрелище, прямо сказать, было не из приятных. Теперь, по крайней мере, ему стало понятно, почему жильцы первого этажа так часто бегали за сарай…

Как-то незаметно сложилось так, что убогость и скудость здешнего быта определила и саму форму его существования: словно старый амбар на околице родной деревни, Гуля слегка перекосился набок, ходить стал пришаркивая и приволакивая ноги, будто желая вызвать к себе у окружающих жалость и сочувствие, даже одежда его приобрела устойчивый изжевано-мятый вид, хотя как умел, Гуля содержал ее в порядке. И соответственно этому все в его жизни пошло-поехало как-то неудачно и нескладно. Картины его совсем перестали брать, да и писалось с таким чудовищным напрягом… В поисках работы ходил по рекламным агентствам, но — не брали. Того, что чудом удавалось заработать, хватало только на хлеб и чай. Прошел год такой его жизни, и второй уже потянулся к концу. Гуле стали сниться дурные сны, и он почти уж привык к мутному ядовитому пойлу, столь любимому на первом этаже. «Еще немного, и я буду там за своего», — с ужасом думал он. Все это было плохо, дурно, безобразно. Однажды, начитавшись Павла Судоплатова, он вскочил посреди ночи и принялся судорожно малевать портрет, поначалу даже плохо понимая чей. Но работа на удивление спорилась, и прямо на глазах рождалось «нечто»… О чем-то тихо шелестела кисть, размазывая звуки по холсту. «Имя, это его имя», — догадался вдруг Гуля и, как только на полотне из тумана небытия выкристаллизовалось волевое лицо молодого мужчины, прошептал: «Здравствуй», — и, не отдавая себе отчета почему, добавил: «Убивец ты наш разлюбезный…»

Поделиться с друзьями: