Ночные любимцы
Шрифт:
Перед дворцом на лужайке накрыт был стол. Серебряные блюда вмещали целые развалы дынь, гранатов, персиков, мандаринов, инжира и винограда. На бирюзово-голубых керамических тарелках лежали изюм, халва, плетеные косы из вяленой дыни и фисташки с полуоткрытыми ртами. Лепешки, мед, зажаренный целиком и украшенный фонтанчиками зелени фазан довершали картину. Там и сям стояли кувшинчики с прохладительными напитками и горшочки с пряностями и соусами.
На пороге дворца дремала ручная пантера, приподнявшая голову, поглядевшая на Ганса и вновь погрузившаяся в сон.
Где-то в глубине сияющих изнутри, подобно изделию из слоновой кости, неяркой белизной дворцовых покоев мелодично смеялась женщина.
Под ее беззаботный смех Ганс обошел дворец. На лужайке с противоположной входу стороны стояла небольшая беседка; вместо
Пчелы, шмели, огромные бабочки и стрекозы жили в своем цветочном Эдеме размеренной и расчисленной жизнью насекомых.
Ганс сорвал с наклонившейся к нему яблоневой ветки огромное желтое, налитое соком яблоко.
Внезапно словно вздох, или всхлип, или всплеск взбудоражил воздух. Взлетели бабочки и пчелы, иссякли фонтаны, растворились и пропали и дворец, и беседка, и цветы, и павлины, и пантера, и Ганс очутился в весьма скромном оазисе, обведенном песками, с яблоком в руке в обществе человека, который хохотал как сумасшедший.
Смеющийся упал на землю, катался, хохоча, утирая выступающие от смеха слезы, и, наконец, слегка успокоившись, сел и заметил Ганса.
— И это все, — сказал весельчак, указывая на прекрасное яблоко в руке у Ганса, — это все, что осталось от Гюлистана?
Тут его снова разобрал смех, он так и покатился, но постепенно опять успокоился.
— Что это было? — спросил Ганс. — Какие чары недобрые разрушили дивный дворец и сказочный сад? Может, и дворец, и сад мне померещились?
— Почему померещились? А яблоко? Нет, все на самом деле было: и павлины, и пантера, и розы, и лютня, и ребаб, и красавица. Но чары не разрушали дворца, и не они превратили кусты и цветы в пару деревьев и жалкие травы. Это сделал я.
— Зачем же ты это сделал? И как это тебе удалось?
— Зачем — объяснить трудно; впрочем, я попробую. Как? Я только что снял с безымянного пальца и бросил в колодец перстень Джамшида.
— Перстень, вероятно, был волшебный?
— Ты, вероятно, прибыл издалека и недавно, о чужеземец, если спрашиваешь, был ли волшебным перстень Джамшида. У нас о нем знает каждый ребенок. Джамшид — имя легендарного могущественного царя; ему принадлежала волшебная чаша, в которой можно было лицезреть судьбу, и перстень — символ власти над духами. Судьба чаши мне неизвестна. Многие охотились за перстнем Джамшида, немало из-за него пролилось крови и слез, возникло армий, появилось дворцов и пало царств. Мне перстень Джамшида достался случайно, я не прилагал к тому никаких усилий. С того момента, как я надел его, изменилась моя судьба. Духи исполняли малейшее мое желание. Я мог строить мечети, зинданы, крепости и дворцы, наполнять драгоценностями сокровищницы, самые красивые женщины мира были мои. Если мне хотелось, я перелетал с помощью духов через горы, проходил сквозь стены, пускался в плаванье по морям на прекрасном паруснике, водил дружбу с царями, эмирами, военачальниками, учеными, со всеми, с кем захочу. В пустоте пустыни по мановению моей руки возникали караваны, вставали шатры, зеленели оазисы, появлялись источники, звучали струны каманджи. Каких только экзотических кушаний я не перепробовал! Однажды духи потчевали меня боярскими щами из страны неверных Московии, фаршированными тухлыми яйцами соловьев из Китая, политыми лимоном лягушачьими бедрышками от франкских поваров и печенью кита из страны, где никогда не тают льды. Я слышал крик боевых слонов и плач эоловых арф. Я видел летающих рыб и непоющих птиц. Для меня танцевали пери, пели гурии, цвели невиданные цветы.
Он ненадолго замолчал.
Ганс осторожно спросил:
— Зачем же ты бросил перстень Джамшида в колодец?
— Ты не представляешь, сина, во что превратилась моя жизнь с этим перстнем.
— Ну, почему же, — сказал Ганс, — я представляю.
— Ах, нет! — с горячностью воскликнул его собеседник. — То, что у меня вовсе не осталось желаний, ничего такого, о чем обычный смертный мечтает (а мечты греют в полночь лучше кошмы), еще можно было бы стерпеть, хотя мужчина, выдумывающий желания, абы их иметь, перестает быть мужчиной и становится капризной избалованной бабой, заслуживающей разве что плетки. Но если бы ты знал, как жутко ощущение безграничной власти! Какой холод устанавливается в душе,
не встречающей сопротивления жизни! Как быстро отлетает соскучившаяся душа, — а ты остаешься влачить существование земное без нее, словно изгой, словно поставленный вне всего человеческого рода, хуже прокаженного! Короче говоря, сегодня я снял этот перстень и бросил его на дно, где засосет его ил, где пребудет он, никого не искушая, пока какой-нибудь несчастный счастливчик водонос не вознамерится почистить колодец. Но это уже будет его печаль. А у меня в подчинении духов теперь нет. И дворца у меня нет, и сада, и красавицы отсутствуют, все как одна, и луноликие, и рыжекудрые, и чернобровые, и полногрудые, и тонкорукие, на любой вкус; и снова придется мне заботиться о хлебе насущном, не зная, ждет ли вечером меня лепешка, не говоря уже о плове. Прощайте, эмиры, прощайте, океаны, прощайте, яства, прощайте, золото и серебро! Я свободен!И он опять расхохотался.
— Что же тебя во всем этом так смешит? — спросил Ганс смеющегося.
— Мне просто хорошо, — отвечал бывший властелин мира, — я опять стал человеком. Кажется, я счастлив.
— Ладно, — сказал Ганс, — я понял. Давай съедим яблоко.
И они съели гюлистанское яблоко, разделив его пополам, и улеглись на песке под смоковницей, и уснули под небом, полным звезд, называемых разными народами разными именами.
Оказывается, Лена, до вашего дома рукой подать. И ветер стихает.
Я поблагодарила Сандро. Мы попрощались. Больше я его не видела.
Как же могла я все забыть? Как я могла так долго не вспоминать нашу ночную компанию? Видно, вспоминать не хотелось, и услужливая память с ее вечным лакейским "чего изволите?" потрафила мне.
Впрочем, неправда, о Хозяине я все же думала часто, но как-то отдельно, о нем одном, он возникал сам по себе.
Огромной лакуной, белым пятном старинной неточной карты времен изобретения картографии показались мне долгие годы между мгновениями, помеченными общей деталью: связкой звенящих ключей на тонком колечке. Брошенные Хозяином, они пересекли пространство комнаты, рассекли воздух в свечных отсветах и ударили меня в ладонь; а сейчас они лежали у меня на ладони холодно и спокойно. Потому что, не умея и не желая навести порядка в своей душе, я наводила его в своей квартире. Не было уже ни замочных скважин, ни шкафов, ни ящиков, ни двери, ни бумаг, хранимых взаперти; остались одни ключи: весьма символично.
Действительно ли он не мог меня простить? Или подчеркнуто от меня отступался перед Камедиаровым и Лесниным?
В белом пятне моей несуществующей карты эпоха высоких каблуков и нижних юбок переодевалась и переименовывалась неоднократно. Не желая думать о френчах и ватниках (хотя в моем поколении не было ни одного человека, не думавшего о них), мы носили самодельные свитера и куртки, напоминавшие средневековые кольчуги.
Моя жизнь конструировалась наподобие сна. И не только моя. Все мы, все окружавшие меня люди, вдруг представились мне жильцами сомнамбулического периода истории, блистающего алогичной связью эпизодов, нелепостью причин и следствий, непонятным объединением в группы, гигантским бредом с нарушением масштаба, заполнявшим широты и долготы.
Вот и сейчас я вспоминала компанию с Фонтанки так, как если бы снились мне мертвые к перемене погоды или как мертвецу, только что расставшемуся с дольним, снились бы живые.
Как бы ни называлась приодевшаяся в очередной карнавальный костюм новая эра (кстати, о том, что она новая, периодически объявлялось официально; стоило обратить внимание на газетные подшивки; одни заголовки чего стоили! если засесть в архиве и читать там только газетные заголовки, можно было натурально сойти с ума), она снова и снова с завидным постоянством блюла свою суть эры подмен, подделок, личин, нескончаемых масок, ничего не значащих словес и весьма устойчивых оборотов.
Вольно или невольно любая биографическая подробность соответствовала общему целому, из коего и извлекалась подобно дроби. Ни числитель, ни знаменатель роли не играли, только целое. Все мои романы, на самом деле вполне прозаические бытовые истории, представляли собой подмены и подделки, как романы Леснина, модного беллетриста с пистолетом, этакое неуловимое оно, не действительность уже, но еще и не литература; словно и диалоги моих романов были цитатами из его опусов, умозрительные приключения несуществующих чувств.