Новеллы
Шрифт:
И я тоже имел счастье познакомиться с учетчиком все из того же окна дома номер 214. Красивый, крепко сложенный молодой темнобородый блондин имел все внешние данные, а может, и внутренние для того, чтобы занять место в овдовевшем сердце, а следовательно, как говорится в Библии, «свободном». Я довольно часто бывал в доме номер 214, так как меня заинтересовал каталог книжной лавки Аземела, который по иронии судьбы получил в наследство несравненную коллекцию трудов философов XVIII века. И вот несколько недель спустя, как-то вечером (Жоан Секо работал вечерами), выходя из книжной лавки и задержавшись у открытой двери подъезда, чтобы закурить сигару, я заметил при слабом свете спички прячущуюся во тьме фигуру Жозе Матиаса! Но, друг мой, что это была за фигура! Чтобы разглядеть его внимательнее, я еще раз чиркнул спичкой. Бедный Жозе Матиас! Он оброс бородой, жидкой, рыжеватой, грязной бородой неопределенной длины. Оброс волосами, которые слипшимися прядями висели из-под поношенной шляпы, как-то усох, стал меньше ростом и тонул в замызганном меланжевом сюртуке и темных брюках с огромными карманами, в которых он, бесконечно жалкий, прятал по обыкновению руки. От охватившей меня жалости я с трудом выдавил: «Вот это встреча! Вы! Что случилось?» И он со свойственной ему учтивостью и мягкостью, но довольно сухо, чтобы поскорее избавиться, сказал осипшим от водки голосом: «Я жду одного человека». Я не стал продолжать разговор и пошел прочь. Потом, пройдя несколько вперед, я обернулся, чтобы удостовериться в том, что мне мгновенно пришло в голову, как только я его увидел, — этот темный подъезд находился как раз напротив нового местожительства
И вот так, прячась в подъезде, прожил Жозе Матиас еще три года!
Этот подъезд был одним из тех подъездов старого Лиссабона, которые не имеют привратника, всегда открыты, всегда грязны — сточная канава, откуда никто не гнал тех, кто скрывался в ней от нищеты и горя. Рядом находился кабак. Каждый вечер с наступлением темноты Жозе Матиас спускался по улице Сан-Бенто, прижимаясь к стенам домов, и как тень исчезал в сумраке подъезда. В этот час окна Элизы ярко светились; правда, зимой их затемняли легкие рисунки мороза, но зато летом, открытые настежь, они предоставляли ветру возможность беспрепятственно гулять по комнатам. И вот Жозе Матиас, стоя напротив, часами, неподвижно, заложив руки в карманы, любовался их светом. Каждые полчаса он отлучался в кабак, но так, чтобы никто его не заметил. Бокал вина, стопка водки, и опять чернота подъезда скрывала его, давая ему приют и восторженную радость. Когда же в окнах Элизы задолго до глубокой ночи, даже зимой, в дни и без того короткие, гас свет, он ежился от холода, дрожал и, постукивая рваными подметками по каменным плитам пола или сидя на ступеньках лестницы и щуря мутные глаза, глядел на чернеющий фасад дома, в котором она спала с другим!
Вначале, закуривая сигарету, Жозе Матиас поспешно поднимался на первую лестничную площадку, чтобы не видно было огня, который мог разоблачить его и его укрытие. Но потом, друг мой, он курил одну сигарету за другой, прислонившись к дверному косяку, и затягивался так, чтобы огонек освещал его, Жозе Матиаса! И вы понимаете, почему?.. Да потому, что Элиза узнала, что в подъезде напротив, самозабвенно поклоняясь ее окнам, простаивает дни и ночи ее бедный Жозе Матиас!..
И поверите ли, друг мой, что и Элиза каждый вечер, неподвижно стоя у окна и опершись на решетку балкона (учетчик в ночных туфлях, растянувшись на софе, читал вечернюю газету), пристально всматривалась в черноту подъезда и молча посылала безутешному поклоннику свой взгляд и улыбку, как посылала прежде поверх роз и лилий со своей террасы в Арройосе. Жозе Матиас понял это и был потрясен до глубины души. И теперь, не выпуская изо рта сигареты, чтобы она своим огоньком, как маяк, указывала путь возлюбленным глазам его Элизы, он без слов говорил ей, что он, ее преданный и верный друг, здесь, на своем посту.
Днем он не имел обыкновения показываться на улице Сан-Бенто. Как мог он позволить себе такое — дерзнуть показаться в этом изодранном на локтях пиджаке и стоптанных башмаках? А все потому, что тот молодой человек с утонченным и строгим вкусом, которого когда-то знала Элиза Миранда, впал теперь в нищету и носил лохмотья. Где же добывал он каждый день три патако на вино и кусок трески в кабаке? Не знаю… Однако восславим божественную Элизу, мой друг! Как деликатно, как изощренно и какими сложными путями она, богатая, старалась поддержать нищего Жозе Матиаса! Весьма пикантная ситуация, не так ли? Благодарная сеньора оплачивала содержание двух мужчин — возлюбленного плоти и возлюбленного души! Между тем Жозе Матиас дознался, от кого получал милостыню, и спокойно, не крича о гордости, он, растрогавшись до глубины души и уронив навернувшуюся слезу, вызванную скорее всего водкой, отказался от ее щедрости.
Когда же темнело, Жозе Матиас смело спускался по улице Сан-Бенто и входил в свой подъезд. И как, друг мой, вы думаете, проводил свой день Жозе Матиас? Он выслеживал, преследовал учетчика общественных работ, разузнавал о нем все до мельчайших подробностей! Да, друг мой! Невероятное, исступленное, потрясающее любопытство к мужчине, которого избрала сама Элиза!.. Оба предыдущих, Миранда и Ногейра, вошли в ее альков гласно, через церковные двери, имея, кроме любви, определенные намерения — создать семью, домашний очаг, возможно, надеясь иметь детей, заслуженный покой и твердое положение в жизни. Но этот был возлюбленным, только возлюбленным, и она содержала его, чтобы быть любимой. Никаких других мотивов, кроме желания двух тел слиться воедино, у этого союза не было. И Жозе Матиас никак не мог утолить свою неутолимую жажду узнать все, что касается этого человека, которому Элиза отдала предпочтение, избрав именно его в тысячной толпе мужчин; он внимательно изучал его внешний вид, одежду. Учетчик, соблюдая правила приличия, жил на другом конце Сан-Бенто, около рынка. Эта часть улицы для оборванца Жозе Матиаса, которого здесь не могли настигнуть глаза Элизы, была своей: здесь он свободно, не скрываясь, мог наблюдать за тем, кто, храня тепло ее алькова, ранним утром возвращался к себе домой. Он не спускал с него глаз весь день, осторожно, как вор, следовал за ним на почтительном расстоянии. Но есть у меня одно подозрение, что Жозе Матиас вел себя подобным образом не из праздного любопытства, а лишь желая удостовериться, что, несмотря на все соблазны Лиссабона, и весьма серьезные для простого учетчика из Бежи, тот хранил верность Элизе. Жозе Матиас считал, что служит ее счастью, он проверял возлюбленного женщины, которую любил.
Друг мой, сколь совершенен спиритуализм и необычайна преданность спиритуалиста! Душа Элизы безраздельно принадлежала ему, и он ежедневно ей поклонялся, но ему хотелось, чтобы и телу Элизы тот, кому она его вручила, поклонялся не менее преданно. Но учетчик был полностью верен столь красивой и столь богатой женщине, одетой в шелка и бриллианты, которые его ослепляли. И кому ведомо, друг мой? Может, как раз эта верность, это плотское поклонение Элизе и было последним счастьем, которое изведал в жизни Жозе Матиас. Я склонен думать именно так, потому что прошлой зимой в одно дождливое утро я встретил учетчика. Он покупал камелии у цветочника на улице Оуро, а на углу напротив стоял исхудалый, весь в лохмотьях Жозе Матиас и, наблюдая за ним, ласково, почти с благодарностью улыбался! И очень может быть, что этой ночью, дрожа от холода в подъезде и постукивая промокшими подметками, он, нежно глядя на темные окна, думал: «Бедняжка Элиза. Она довольна, что он принес ей цветы!»
Так продолжалось три года.
И вот, мой друг, позавчера вечером запыхавшийся Жоан Секо появился в моем доме: «Только что на носилках отнесли в больницу Жозе Матиаса — воспаление легких!»
Кажется, его нашли утром; он лежал на каменном полу, под своим длинным пиджаком, и тяжело дышал; мертвенно-бледное лицо было обращено в сторону балкона Элизы. Я побежал в больницу. Умер… Я вошел вместе с врачом в палату. Приподнял покрывавшую его простыню. У ворота грязной и рваной рубашки на шейном шнурке висел такой же грязный шелковый мешочек. Без сомнения, там лежал цветок, волосы или кусок кружев Элизы — память первого очарования и вечеров, проведенных в Бенфике… Я спросил врача: «Тяжелы ли были его мучения, приходил ли он в сознание, просил ли чего-нибудь?» — «Нет! У него было коматозное состояние, потом он широко раскрыл глаза, в ужасе произнес «ох!» и скончался».
Были ли то испытываемые одновременно страх и ужас перед смертью или крик души? А может быть, ее триумф, признание себя бессмертной и свободной? Вам, мой друг, это неведомо так же, как неведомо было Платону и не будет ведомо последнему философу накануне конца света.
Вот мы и прибыли на кладбище. Думаю, что долг наш взяться за кисти гроба. Действительно, весьма странен этот Алвес Мерин; сопровождая нашего бедного спиритуалиста, он всю дорогу был необычайно печален. Но святый боже! Посмотрите. У входа в церковь стоит человек в светлом пальто. Это же учетчик! Он держит большой букет фиалок. Элиза, Элиза послала возлюбленного своего тела на похороны возлюбленного своей души, чтобы убрать усопшего цветами. Но, друг мой, навряд ли Элиза попросила бы Жозе Матиаса о подобной услуге, если бы богу душу отдал учетчик, А все потому, что Материя, даже не отдавая себе в том отчета и не извлекая выгоды, будет поклоняться Духу, в то время как по отношению к себе самой всегда будет грубо материальной
и безразличной. Да, друг мой, великое утешение этот учетчик с букетом цветов для метафизика, который, как и я, толковал Спинозу и Мальбранша, реабилитировал Фихте и доказал более чем убедительно иллюзию ощущений. Только ради этого необходимо было проводить в последний путь столь непонятного Жозе Матиаса, который, весьма возможно, был значительно больше, чем мужчина, или совсем им не был…— Действительно, прохладно… Но вечер все-таки дивный.
СОВЕРШЕНСТВО [34]
Сидя на скале острова Огигия и пряча бороду в руках, всю жизнь привыкших держать оружие и весла, но теперь утративших свою мозолистую шершавость, самый хитроумный из мужей, Улисс, пребывал в тяжелой и мучительной тоске, глядя на темно-синее море, которое спокойно и однообразно катило свои волны на белый прибрежный песок. Расшитая алыми цветами туника, прикрывая его сильное, несколько располневшее тело, ниспадала с плеч мягкими складками. На ремнях сандалий, в которые были обуты его изнеженные и благоухающие эфирными маслами ноги, сверкали изумруды Египта. А палка — чудесный коралловый побег, заканчивавшийся унизанной жемчугом шишкой, походила на те, которыми владели боги царства Нептуна.
34
Перевод Л. Бреверн
Чудесный остров с белыми скалами, кедровыми лесами и ароматическими туями, всегда урожайными золотыми долинами и дышащими свежестью розовых кустов небольшими холмами дремал, убаюканный мягкой сиестой и омываемый со всех сторон ласковым искрящимся морем. Даже Зефиры, которые играют и резвятся по всему архипелагу, не нарушали безмятежности прозрачного, легкого, как самое легкое вино, воздуха, напоенного тончайшими ароматами лугов, поросших фиалками. В тишине, исполненной ласкового тепла, гармонично журчали ручьи, шептали источники, ворковали голуби, перелетающие с кипарисов на платаны, и ласково шумели волны, набегающие на мягкий песок. И среди этого несказанного покоя, среди этой неземной красоты, вперив свой взор в переливчатую гладь моря, горестно вздыхал хитроумный Улисс, слушая жалобы своего сердца…
Семь лет, семь долгих лет прошло с тех пор, как молния Юпитера разбила в щепы его корабль и он, Улисс, уцепившись за сломанную мачту, полетел в яростно ревущее и зло вспенившееся море; девять дней и девять ночей носили его волны по разбушевавшейся стихии, пока наконец он не очутился в спокойных водах и не коснулся земли этого острова, где подобрала его и страстно полюбила ослепительно красивая богиня Калипсо. И вот с тех самых пор невероятно медленно тянулось время, бессмысленно уходили годы и жизнь. Его жизнь, которая с того самого дня, как он отбыл к роковым стенам Трои, оставив в слезах свою ясноокую Пенелопу и маленького, еще в пеленках, Телемака на руках кормилицы, всегда была полна опасностей, коварных ухищрений, тревог, сражений и ошибок. Да, как должны быть счастливы те герои, которые, получив смертельные раны, пали у стен Трои. Как счастливы их товарищи по оружию, коих поглотила горько-соленая волна. Как счастлив был бы и он, если бы троянские копья пронзили его грудь в тот пыльный ветреный день, когда защищал он своим звонким мечом от поруганий мертвое тело Ахиллеса! Но нет! Он остался жив! И теперь каждое утро, оставляя ложе Калипсо, которое не только не приносило ему радости, но было в тягость, он был вынужден терпеть обряд омовения чистой прозрачной водой, совершаемый над ним прислужницами богини. А тем временем под сенью раскидистых ветвей, у входа в грот рядом с сонно журчащим алмазным ручьем, воздвигалось сооружение в виде стола, которое уставлялось всевозможными блюдами и плетеными корзинами, переполненными пирогами, фруктами, нежными дымящимися кусками мяса и серебристыми ломтями рыбы. Стольник охлаждал изысканные вина в бронзовых чашах, увенчанных розами. А он, Улисс, сидя на скамеечке, вкушал все эти яства, в то время как рядом, на троне из слоновой кости, восседала с томной улыбкой на устах величественно спокойная Калипсо, распространяя ароматы и излучая сквозь белоснежную тунику сияние своего бессмертного тела. Она не притрагивалась к человеческой пище, а лишь изредка подносила ко рту амброзию и маленькими глотками пила ярко-красный нектар. Затем царь людей Улисс брал подаренную ему богиней палку и, равнодушный ко всему, что его окружало, отправлялся на прогулку по уже известным ему дорогам острова, таким ровным и гладким, содержащимся в таком образцовом порядке, что его сверкающие сандалии ни разу не покрывались пылью, а глаза ни разу не видели на исполненных бессмертия дорогах не только сухого листа, но даже чуть-чуть поникшего цветка. Он садился на скалу и подолгу, сидя на ней, глядел на море, которое омывало и его родную Итаку. Только у ее берегов оно было бурное, а здесь безмятежно спокойное. Глядел, думал и тяжело вздыхал вплоть до самых сумерек, которые опускались на море и сушу. Тогда он возвращался в грот, чтобы спать без всякого желания с богиней, которую никогда не покидало это желание!.. Какая же судьба постигла Итаку, этот суровый, покрытый темными лесами остров, за годы его долгого отсутствия? Живы ли милые его сердцу существа? Стоит ли на могучем холме, возвышаясь над сосновым бором Неуса и заливом Рейтрос, его дворец с красивым красновато-фиолетовым портиком? Не сняла ли Пенелопа траурную тунику после стольких медленно текущих, безжалостных лет, не имея никаких вестей и утратив всякую надежду увидеть его, не стала ли супругой другого могущественного правителя Итаки, который теперь владеет его оружием и собирает урожай с его виноградников? А как его маленький Телемак? Может, он, восседая на белом мраморе и держа белый скипетр, правит Итакой? Или, слоняясь без дела по внутренним дворикам, не смеет взглянуть в глаза властного отчима? А может, судьба заставила его просить подаяния в чужих, далеких от родины краях? О! Если бы его жизнь, вот так навечно отторгнутая от любимых им жены и сына, была, по крайней мере, славна подвигами! Ведь десять лет назад он тоже ничего не знал ни об Итаке, ни о дорогих его сердцу существах, таких беспомощных и одиноких, но тогда его вдохновляли ратные подвиги и слава, которая, подобно дереву на высоком утесе, росла и росла день ото дня, возносясь к небу, и все с изумлением следили за ним. То было на Троянской равнине. Вдоль шумного берега моря греки раскинули свои белые палатки. И он, Улисс, все время измышлял всевозможные хитрости и строил коварные планы, чтобы победить троянцев, необычайно красноречиво выступал на ассамблеях, ловко впрягал в повозки строптивых, встающих на дыбы коней и с громкими возгласами бросался на троянцев в высоких шлемах, неожиданно появлявшихся из Скейских ворот!.. О, как он, царь людей, с фальшивыми язвами на руках, надев на себя лохмотья, прихрамывая и кряхтя, как нищий старик, проник в гордую Трою, для того чтобы ночью похитить стоявшего на часах у городских ворот стражника Паладио! И как в чреве деревянного коня, в кромешной тьме и тесноте, стоя среди одетых в латы воинов, он успокаивал страдающих удушьем. Как вовремя зажал он рот Антиклосу, выведенному из терпения насмешками и оскорблениями троянцев, которые доносились до них, и ежесекундно повторял: «Тише, тише! Придет ночь, и Троя будет наша…» А потом его чудесные путешествия! Свирепый Полифем, так хитро им обманутый, что эта его хитрость никогда не изгладится из памяти восторженных потомков. А ловкость, с какой он прошел между Сциллой и Харибдой! А сирены, завораживающие своим пением каждого и летающие вокруг мачты, к которой он себя привязал! Он отразил их атаки, метнув в них немой, но словно копье острый взор. А посещение царства Аида, недоступное ни одному смертному!.. И вот после всех этих блестящих подвигов он заживо погребен на этом острове, обессиленный, вечный пленник нелюбимой, но любящей его богини. Как бежать отсюда, когда кругом неподвластная ему стихия, когда нет ни корабля, ни товарищей, умело сидящих на веслах? Благоденствующие боги, должно быть, забыли, кто сражался за них и всегда — в пылу битвы, в огне сражений и даже когда его разбитый корабль был выброшен на дикий остров — посвящал им свои жертвоприношения. Неужели герой, который из рук властителей Греции получил оружие Ахиллеса, неблагосклонной судьбой осужден оплывать жиром, пребывая в праздности на этом, как корзина роз, томном острове, лакомиться яствами богини Калипсо и спать с ней, когда опускается ночь, без всякого желания, хотя она постоянно желала этого?