Новочеркасск: Книга первая и вторая
Шрифт:
— Лука Андреевич, — невпопад встрепенулась Любаша, — вы старый казак и все тут знаете. А как на Дону в старину женились? Поведайте.
— Ишь куда ты хватила, касаточка, — заворчал притворно хозяин. — Старина, она, брат ты мой, понятие сурьезное. Тогда ведь казаки жили чем? Набегами да войнами и добычей от них. Царю-батюшке служили справно, но больше всего любили свободу. Даже поговорку сложили: лучше смерть на воле, чем жизнь в плену, Говорят, что эту поговорку наши генералы как самую мудрую истину в военный устав внесли. И еще песенка была тогда сложена.
АМалость охотились, малость рыбу ловили, а ее непочатый край. А что касаемо женитьбы, так про церковное венчание и понятия тогда не имели. Человек брал себе жену, выходил на круг и объявлял перед казаками и атаманом: «Ты будь мне жена». «А ты будь мне муж», — отвечала нареченная.
— А если расходились? — лукаво играя синими глазами, поинтересовалась Любаша.
— Тогда и того проще, — ухмыльнулся Лука Андреевич. — Муж в праздничный день выводил свою бабу на майдан. В лучшие наряды облачалась при этом казачка. На голове рогатая кичка, отделанная серебром, а то и золотом. От нее на лоб и шею свисали нити разноцветного бисера с серебряными монетами на концах. И еще с кички тонкий белый шарф спускался аж ниже пояса. Ну а платье — кубелек, — его красоту и вовсе не обскажешь. Оно из шелка или парчи, с застежкой на поясе, а та и вовсе вся в драгоценных каменьях. Выйдет такая на круг, блеснет глазами да как посеет дробный стук каблучков, молнией промчится, а потом с озорством выкрикнет:
Кому люба, кому надобна, Выбирай иди без робости, Жить ты будешь со мной в радости…Стоят, бывалоча, казаки, красотой ее зачарованные, да думают про мужа ейного: «Ну и дурак Лариожка, ить какую бабу с база своего выставил». Пока окружающий люд молчал, бывший муж норовил всем объяснить: «Она мне гожа была, работяща и домовита. Бери, кому надобна». И вдруг какой казак самых горячих кровей как встрепенется да завопит: «Мне она надобна! Беру немедленно!» И чтобы никто иной не опередил, выскочит на центр круга и накроет эту бабу зипуном своим, как это по обряду полагалось.
Аникин, оборвав свою речь, пытливо посмотрел на женщин, внимательно его слушавших.
— А дальше что бывало, дядя Лука? — не вытерпела Любаша.
Лука Андреевич осанисто провел ладонями по лицу.
— Далее оно по-всякому случалось. Бывало и так, что по прошествии двух-трех недель новый муж приходил к старому и жалобно возвещал: «Слышь, Лариоша, возьми назад свою бабу. Не подошла она мне. В постели ледащая, по хозяйству не работящая, одним словом, завалящая. Возьми, ради бога. Вот те крест, на радостях и тебе и всей станице угощение за свой счет царское выставлю».
— А если такая жена, что никто не брал? — не успокаивалась Любаша.
— Ежели никто, — покашлял хозяин, — ежели никто не брал, тогда баба уходила на свободу. И не очень весело было ей в таком разе. Но и тут все без церквей и попов обходились. Не то что теперь, когда без креста и шагу не ступишь. Чуть что, тебя геенной огненной пугают.
Кто-то громко постучал с улицы в ставню.
—
Эй, Лука Андреич, выдь-ка на минутку, дело до тебя, — раздался хрипловатый голос.— Ты, что ли, Спирька? — окликнул Аникин, узнавший по голосу войскового писаря Спиридона Хлебникова.
— Я.
— Так заходи в дом.
— А у тебя сенцы не на запоре?
— Зачем же их запирать, чудодей, — рассмеялся Аникин. — От кого, скажи мне на милость? Разбойников у нас нету.
При этих словах деревянная ложка вздрогнула в большой руке Андрейки, и он быстро посмотрел на Любашу… «Боже мой! — подумал он про себя с болью, — И до каких же пор я буду вздрагивать при слове „разбойник“? Неужели всю жизнь теперь предстоит скрывать правду и терзаться душой из-за этого проклятого барина Веретенникова?» Обожженная его взглядом, Любаша вздохнула, и в синих больших ее глазах отразилась такая нечеловеческая тоска, что даже Анастасия удивилась.
— Чего это ты так пригорюнилась, девонька?
— Да так, тетя Настя, взгрустнулось чегой-то, — отвела она взгляд.
«Хорошая ты, Люба, — подумал Андрейка, — каждую мысль мою с полуслова понимаешь. С тобою не страшно всю жизнь пройти вместе, до последнего часа».
— Ты чего замер, как бирюк перед прыжком? — засмеялся Дениска. — Давай поторапливайся, а то я вкусный борщик и сам прикончу.
В горницу вошел высокий худой Спиридон Хлебников, сорокалетний казак с бледным продолговатым лицом, на котором ярко выделялись густые черные усы.
Половина черкасских казаков знали о том, что Хлебников болеет чахоткой тяжело и неотвратимо, но, общаясь с ним, делали вид, что далеки от этой догадки и воспринимают его как человека с совершенно полноценным здоровьем. Лишь однажды богомольный есаул Илья Белобородов проговорился, охая:
— Все чахнешь ты да чахнешь, Спиридон Ермолаич.
У Хлебникова в ярости подпрыгнула тонкая цепочка бровей.
— А тебе какого черта надо, калика ты перехожая! — взорвался войсковой писарь. — Тебе до меня какое собачье дело, пес брехливый?! Я еще допреж того, как от чахотки издохну, знаешь, сколько басурманов вострой шашкой порубаю, чучело огородное!
Белобородов испуганно закрестился и попятился от него.
Войдя в аникинский дом, Спиридон, приложив к губам ладонь, постарался сдержать предательский кашель и, когда это ему удалось, негромко обратился к хозяину:
— Вечер добрый, Лука Андреич. Меня за тобой послали. Ждут тебя у Федора Кумшатского в курене.
— По какой такой надобности? — пренебрежительно усмехнулся Аникин, но исподнюю белую рубашку на голой,? груди застегнул.
— У него все домовитые казаки собрались. Тебя да Фрола Семиколенова поджидают, чтобы разговор зачать.
— О чем гутарить собираются?
— Придешь, узнаешь, а я пошел.
Аникин наспех оделся, тонким кавказским ремешком подпоясал синий праздничный зипун, для приличия пообещал Анастасии скоро возвратиться.
…В прохладной обширной горнице богатого казака Федора Кумшатского, владельца двух окрестных мельниц, пивоварни и многих сенокосов, сидело человек пятнадцать домовитых казаков. На столе стоял огромный жбан с медовухой, окруженный объемистыми глиняными кружками. Каждый, если хотел, подходил к столу и наливал себе по потребности.