Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Нобелевская премия Шолохову оказалась единственной из трех, резко отделившей творчество (причем только одно произведение) от личности и биографии.

Солженицын, взлетевший со своей первой повестью на невидимом токе горечи, курившемся в обществе после пастернаковской истории и смерти замученного «члена Литфонда» (как гласило официальное сообщение о смерти), [399] не эксплицирует (не позиционирует, как сказали бы сегодня) себя как советского писателя – но и никак себя не противопоставляет в это первое время советской печати. Он стремится размыть советское, дать некое новое измерение литературному процессу – движению русской литературы.

399

В том же 1962 году, когда появился «Один день Ивана Денисовича», удалось напечатать – хотя и с большими купюрами – роман Булгакова о Мольере, почти 30 лет пролежавший в рукописи и по выходе не очень замеченный.

Рукопись его повести (по рассказам очевидцев, сотрудников редакции «Нового мира», нечитаемая – на плохой бумаге, с двух сторон листа, через один интервал на плохой машинке – типичный самотек, с подозрением на изделие графомана [400] ) возникает откуда-то, из лагерной тьмы, из закрываемого уже к тому времени (годы «оттепели»

бежали – и пробежали! – быстро) от глаз читателя в оглашаемой словесности пространства. Именно в повести об Иване Денисовиче это пространство впервые предстало как бескрайнее, охватившее полстраны. [401]

400

К. Н. Озерова, тогда – зав. редакцией критики журнала «Новый мир», рассказывала нам, как получила именно такого вида рукопись от зав. редакцией прозы Аси Берзер – для чтения на одну ночь.

401

Какими средствами создается это впечатление с первых же строк повести, показано в 1990 году в одной из наших работ (Чудакова М. О. Избранные работы. Т. 1. Литература советского прошлого. С. 339–343).

Рукопись романа Пастернака возникала из более или менее известного литературного континуума «Переделкино». В литературной среде «все» знали, что Пастернак пишет роман, многие его читали. Дальнейшая история романа и премия – это было некое продолжение прерванного прошлого, хотя и поразившее всех.

Солженицын явился весь новый, с уложившейся в две строки биографией. Его допечатные мысли о загранице (см. ранее) клонились к тому, что надо уехать и там все напечатать и все огласить. Однако после публикации «Одного дня Ивана Денисовича» (сегодня следует уже напоминать, какой неожиданностью была поддержка Хрущева для редактора журнала и для автора, а ставшая результатом этой поддержки публикация – для нас, тогдашних читателей) он настроен уже на здешний, подцензурный литературный процесс: войти в него, чтоб его разрушить. Доведя повесть до печати, он открывает ею новый период – в повести слились все три потока русской литературы: она пришла из рукописного, попала в отечественный печатный и легко соединилась с неподцензурным зарубежным.

И все же именно Нобелевская премия, присужденная Пастернаку и практически стоившая ему жизни, прорубила окно в новые литературные условия. Они не стали новым временем – только новым циклом литературного процесса все того же советского времени. Но жесткие условия прежнего, первого цикла были необратимо разрушены. Внутри литературного процесса теперь шла подготовка к концу самого советского времени.

ЯЗЫК РАСПАВШЕЙСЯ ЦИВИЛИЗАЦИИ

материалы к теме

1

После романа Оруэлла (1949) и работ Ханны Арендт стало более или менее общеизвестно, что тоталитарная власть создает свой язык, который навязывает обществу. Этот специально созданный язык способствует ее самосохранению и укреплению. Вслед за Оруэллом, введшим термин newspeak, его стали называть новоречью, или новоязом. О нем писали применительно к гитлеровской Германии, к «социалистической» Польше и к советскому обществу.

Применительно к Советскому Союзу все далее сказанное будет относиться к публичной речи советского времени, то есть к периоду с конца 1917 года до конца 80-х. Это речь письменная (в первую очередь – газетные статьи, репортажи, очерки и т. д., а также соответствующие жанры в журналах) и устная – в официальных ситуациях (выступления на собраниях, так называемых советских «митингах» и проч.). В гуманитарной сфере эту речь (во всяком случае ее фрагменты) можно было слышать и на научных конференциях по истории, истории литературы и другим дисциплинам гуманитарного цикла, считавшимся «идеологическими», отчего их язык был пронизан советскими элементами.

Таким образом, мы говорим не о разговорной речи в приватной обстановке, а об устной форме той же самой речи, которая предстает перед нами в форме письменной. Это те хорошо знакомые людям советского времени тексты, которые с определенного момента жизни советского общества (далеко не сразу) читаются только по бумажке официальным, номенклатурным лицом или оратором рангом пониже (как «Клим Петрович Коломийцев – мастер цеха, кавалер многих орденов, член бюро парткома и депутат Горсовета» из песен Галича). Разница будет лишь в том, что при устном произнесении появляется материал для орфоэпических наблюдений. Различий же в лексике и синтаксисе нет – по крайней мере, с определенного времени, с момента стабилизации официозной публичной речи, их не должно было быть.

Тексты на этом языке [402] буквально в течение трех дней Августа 1991 года потеряли свою коммуникативную функцию и превратились в памятники завершившейся цивилизации – как только была потеряна их властная функция. Всего пятнадцатью годами ранее эта лексика описывалась как нечто общепризнанное, респектабельное и незыблемое:

«Международное распространение получили не только отдельные слова, но и такие словосочетания, как Советское государство, Советская власть, социалистическое строительство и т. п. Общественно-политическая фразеология обогатилась рядом других словосочетаний, которые стали общим достоянием языков народов, строящих новое общество: социалистический труд; бригада коммунистического труда, ударник коммунистического труда; социалистическое соревнование, социалистическое обязательство; юные ленинцы (о пионерах); блок коммунистов и беспартийных (на выборах) и т. п. Ср. также названия праздников ‹…›, названия других (крупных, ставших традиционными) мероприятий (Декада искусства и литературы республики, Неделя кино, Месячник дружбы, слет передовиков производства и т. п.)». [403]

402

Вслед за лингвистами, в работах которых о современном русском языке терминами «разговорный язык» и «разговорная речь» обозначается сегодня «один и тот же объект» (Земская Е. А. Язык как деятельность: Морфема. Слово. Речь. М., 2004. С. 240), мы употребляем в данной работе «речь» и «язык» как эквиваленты.

403

Протченко И. Ф. Лексика и словообразование русского языка советской эпохи: социолингвистический аспект. М., 1975. С. 62. За несколько лет до издания книги ее автор, кандидат филологических наук (впоследствии академик РАН) перешел на должность заместителя директора Института русского языка АН СССР из отдела науки ЦК КПСС; в 1971 году в ходе обсуждения «антисоветского поступка» Т. С. Ходорович (м. н. с. Института), вскоре – известной правозащитницы, на заседании сектора Протченко «заявил, что удивлен отсутствием единогласия в вопросе о том, рекомендовать или не рекомендовать Ученому совету Института переизбрать ХОДОРОВИЧ на новый срок. “По этому вопросу не может быть двух мнений”, – сказал он» (Хроника Текущих Событий. Вып. 19. 30 апреля 1971 года. С. 12–13..

Этот огромный языковой пласт рухнул в одночасье, обнажив отсутствие реальных денотатов в большинстве слов и словосочетаний. Взглянув на обширную цитату, можно понять радикальность изменений лучше, чем из любых рассуждений.

Начиная с тех трех дней так уже больше не писали. [404] Мало того. Еще до Августа, с первых лет «перестройки» (во всяком случае с 1987 года) на многих созданных до этого времени текстах, которые не были сугубо официозными,

а даже скорее с либеральной интенцией, стало проступать советское тавро – в виде характерных и компрометирующих авторов слов и словосочетаний. [405] Но после Августа это происходило уже стремительно. Само слово «социализм» потеряло свой привычный – совершенно неопределенный, но будто бы общепонятный – денотат. [406] На фоне новых социальных явлений печатные тексты прежнего официозного типа, лишившись силы, на глазах теряли свое значение, становясь текстами одной газеты «Правда» и действенными лишь в глазах члена компартии.

404

Ср.: «В пору, когда социалистический строй утвердился в нашей стране незыблемо (1987-й год – “пора”, когда этот строй как раз впервые зашатался, и неостановимо. – М. Ч.), мы уже без прежней непримиримости судим об ошибках и заблуждениях ушедших за рубеж ‹…›. И при всем том не имеем права забывать о реальной сложности процессов ‹…›, различии политических целей ‹…›: от оголтелого стремления уничтожить большевиков физически…» – и т. п. (Баранов В. Уроки истории, которые полезно вспомнить: Еще раз о судьбах литературной эмиграции // Литературная газета, 25 марта 1987. С. 5. В этом же номере – письма читателя – на том же языке: «Сейчас всякому гражданину ясно: та политика гласности, которую проводит партия, должна стать основополагающим принципом социалистического образа жизни», с. 1). Курсив здесь и далее наш.

405

Так происходило с характерными для советского времени текстами В. Я. Лакшина, умело игравшего «советскими» словами и привычно двусмысленным ходом рассуждений – для того, чтобы выразить под их прикрытием нечто несоветское. Отнесем к эти играм, например, употребление первого лица множественного числа, объединяющего и пишущего, и его читателей – с властью, от которой на самом деле только и зависели описываемые ситуации: «У всякого, кто болеет за нашу культуру, в недавнем прошлом (намек на начинающееся обновление, о котором еще нельзя говорить громко – чтобы не спугнуть. – М. Ч.) вызывало досаду то обстоятельство, что мы часто опаздывали, мешкая и робко оглядываясь друг на друга (полународное “мешкая” призвано украсить вполне лицемерное высказывание – на самом деле речь идет о тех, кто ничуть не “мешкал” и если “оглядывался”, то не друг на друга, а исключительно на власть, препятствующую тем публикациям, о которых идет далее речь. – М. Ч.), когда за рубежом подхватывали лучшее из нашего недавнего наследия – публиковали, собирали, растолковывали на свой вкус и лад, тогда как мы делали вид, что безразличны к своему богатству и не замечаем этой интеллектуальной аннексии» (Лакшин В. Театральный роман Михаила Булгакова // Литературная газета, 25 марта 1987. С. 8). Читать это в 1887-88 годах, а тем более после Августа было уже невозможно.

406

Процесс начался раньше. В соответствии со своей плодотоворной мыслью об «эмоциональном наведении» как одном из способов семантического типа деривации В. И. Шаховской пишет: «Эмоциональное и рациональное осознание несоответствия номинации “развитой с.” фактическому состоянию дела породило тактически отступнический эвфемизм “реальный с.”. ‹…› С этого термина-мифологемы начинается деривационный процесс углубленного расщепления и размывания семантики слова “социализм”» (Шаховской В. И. О деривационном принципе «эмоционального наведения» // Принцип деривации в истории языкознания и современной лингвистике: Тезисы докладов. Пермь, 1991. С. 264).

Падение советского языка, как и само падение советской власти, произошло неожиданно – так же неожиданно, как началось и пошло с нараставшей силой за пять с лишним лет до этого раскачивание того и другого.

2

Еще в 1985-м этот язык изучали (разумеется, за пределами отечественной подцензурной печати) как функционирующий в качестве языка власти, вне какого-либо предположения о конце данной ситуации. Будучи давно семантически опустошенным, он оставался действенным на всем пространстве страны. Действенность в узком смысле была высокой – несколько строк написанного на этом языке текста могли изменить судьбу человека; это был аналог приговора:

«Советский политический язык не столько называет и определяет явление, сколько разоблачает и осуждает. “Отщепенец”, “оппортунист”, “аполитичность”, “отребье” – это уже приговор, приводимый в исполнение в соответствии со статьями уголовного кодекса». [407]

Но как раз непосредственно вслед за вышеназванной констатацией, с конца 80-х, началась «перестройка», повлекшая за собой и перестройку публичного языка – начиная в первую очередь с устной его формы. Прежняя устная официозная речь самых высоких уровней – т. е. с первых партийных трибун – в первый же год «перестройки» оказалась под сомнением. Наиболее явным выражением этого служила речь генерального секретаря (а за ним и его окружения), ставшая действительно устной – она не зачитывалась по бумажке, как это было в течение последних десятилетий, [408] а произносилась по видимости спонтанно. [409]

407

См.: Земцов И. Советский политический язык. London, 1985. С. 10.

408

Речь Хрущева была нередко спонтанной; устная речь Ленина и Сталина мало отличалась от их письменной – это была та речь, про которую сказано «Говорит как пишет».

409

Одна из констатаций, сделанных именно в тот момент: «Прислушайтесь к речи руководителей страны – она пестрит языковыми неправильностями. Впрочем, и прежние деятели не блистали красноречием, но теперь я вижу, как старый мертвый официальный язык, давным-давно ничего не выражавший, трещит и готов сползти, как выползина, шкура с линяющей змеи, под напором живых мыслей, связанных с реальностью нашей жизни. И это даже вселяет оптимизм» (Чудакова М. В поисках утраченного отечества. [Интервью] // Литературная газета, 20 сентября 1989 г. С. 3).

В вышеупомянутые августовские дни исчезли (позже возобновились – но уже в ином формате) все площадки для публичного высказывания тех, кто хотел продолжать говорить на советском языке, – подобно тому, как в начале 20-х исчезли площадки для тех, кто хотел продолжать говорить публично на несоветском языке (подробней об этом – далее).

С начала 90-х возрос интерес лингвистов к «языку конца ХХ века». [410] Однако в самом выдвижении в качестве объекта изучения периода с такими неопределенными границами закладывалось размывание и даже стирание важнейшей исторической вехи – Август 1991 года. Между тем он отделил советский период от постсоветского с не меньшей определенностью, чем Октябрь 1917 года отделил правовое российское государство от пришедшего ему на смену советского, управляемого в соответствии с «революционным правосознанием».

410

«Жесткие рамки официального публичного общения ослабляются. Рождается много новых жанров устной публичной речи в сфере массовой коммуникации (разнообразные беседы, дискуссии, круглые столы, появляются новые виды интервью и т. п.)». Меняются основные признаки «устной публичной коммуникации. На смену официально подготовленного ‹…› приходит общение неподготовленное, характеризующееся признаком публичность, но официальность которого ослаблена. ‹…› Число разговорных, жаргонных, просторечных и иных сниженных элементов в нем резко увеличивается. ‹…› Резко возрастает психологическое неприятие бюрократического языка прошлого (новояза)» (Земская Е. А. Введение // Русский язык конца ХХ столетия (1985–1995). М., 1995. С. 13. Курсив наш). Здесь трудно согласиться лишь с тем, что выделенное нами курсивом наблюдение дается в общем перечне новых явлений и на последнем месте; именование этого языка бюрократическим представляется эвфемистическим (подробнее – далее, в гл. V–VI).

Поделиться с друзьями: