Новые работы 2003—2006
Шрифт:
3
Короткое время между Февралем и Октябрем ознаменовалось среди прочего встречей двух речевых потоков: «адвокатского» красноречия, используемого для злободневных политических идей, – и новой революционной риторики.
Половодье политической, подчеркнуто иноязычной, то есть непонятной малообразованному большинству лексики, захлестывавшей общественные ристалища в те дни, получило, в частности, примечательное именно своей адекватностью отражение в тогда же написанном, но напечатанном десятилетие спустя рассказе Н. Никандрова «Катаклизма». Описывается толковище у памятника Пушкина (заново возникшее, как помнят не только москвичи, – у того же памятника, но давно перенесенного на Страстную, – 70 лет спустя, в годы «перестройки»):
«Лидеры поодиночке один за другим вырастают на высоком пьедестале рядом с фигурой Пушкина ‹…› охрипшими от крика голосами развертывают тут перед Москвой программы своих партий, яростно состязаются в знаниях, в красноречии, в смелости…
– … Аннексия!.. Федерализм!.. Мажоритарный!.. – то и дело возносятся вверх ‹…› энергичные, хлесткие, эффектные на вид слова. – … Империализм!.. Квалификация!.. Референдум!.. Реванш!.. Абсентеизм!.. Абстрактно!.. Конфедерация!.. Маразм!.. Синекура!.. Секуляризация!.. Агрессивный!.. Конфликт!.. Центробежно!.. Анахронизм!..
Народ, пораженный неслыханной плавностью и, главное, безостановочностью речей ораторов, одинаково влюбленными глазами глядит на каждого из них и с одинаковым жаром души отвечает:
– Правильно!.. Правильно!..
И потом негромко переговариваются между собой:
– Почти что два часа говорил и ни разу нигде не задумался, не споткнулся! ‹…›
– Ориентация!.. Санкционировать!.. Комплекс!.. Конъюнктура!.. Прогноз!.. Паллиатив!.. Репрессалии!.. Субстанция!.. Филистер!.. Volens-nolens!.. Modus vivendi… Элоквенция!.. Эквивалент!.. Катаклизма!.. Товарищи, рабочие и крестьяне, правильно я говорю?
– Правильно!.. Правильно!..» [420] (конец рассказа).
420
Никандров Н. Н. Путь к женщине: Роман, повести, рассказы. М., 2004. С. 428, 440. П. Б. Струве разглядел это же явление еще раньше, в ситуации первой русской революции – и с дурным прогнозом: в те годы можно было найти «в народных массах лишь смутные инстинкты, которые говорили далекими голосами, сливавшимися в какой-то гул. Вместо того, чтобы это гул претворить систематической воспитательной работой в сознательные членораздельные звуки национальной личности, интеллигенция прицепила к этому гулу свои короткие книжные формулы. Когда гул стих, формулы повисли в воздухе» (Струве П. Б. Интеллигенция и революция // Вехи. Из глубины. М., 1990. С. 160).
В конце 1917 – начале 1918 годов свобода публичного говорения рухнула одномоментно (как и несвобода – 74 года спустя), вместе со свободой печати (что и было закреплено декретом «О печати»).
Исчезли практически все общественные трибуны, кроме революционных – узко-партийных и им подчиненных. Исчезли суды – в прежнем, европейском смысле слова. Отнята была возможность публичного высказывания даже на имеющихся трибунах у тех, кто привычно владел сложившимися навыками публичной речи: люди этого слоя в большинстве своем по «ленинской» конституции (1918, 1922 годов) лишены были гражданских прав и изъяты из общественной сферы вместе со своим словом.
Но прежняя, использующая широко ресурсы литературного языка ораторская речь исчезла не сразу.
В первые годы после Октября устная ораторская речь играла немалую роль в укреплении советской власти. Надо было агитировать людей, в большинстве своем неграмотных. В дело шли «живая газета», агитпоезда, агитаторы. Проходили открытые заседания советских судов, где судили по-новому, смягчая приговоры «социально-близким», [421] – и по образцу этой новой риторики проводились читательские конференции и суды над литературными героями. [422] Происходила «институализация “живого слова”»: [423] «Институты живого слова» появились в Петрограде и Москве, там изучали публичную речь.
421
Ср. в «Собачьем сердце» (1925) М. Булгакова о доноре Шарика Климе Чугункине: «Судился три раза и оправдан: ‹…› второй раз – происхождение спасло, в третий – условно каторга на 15 лет» (Т. 2. С. 165).
422
Ср. описание московских афиш весной 1923 г. у М. Булгакова: «…Возвещают “Суд над проституткой Заборовой, заразившей красноармейца сифилисом”, десятки диспутов, лекций, концертов. Судят “Санина”, судят “Яму” Куприна, судят “Отца Сергия”…» (Сорок сороков // Булгаков М. А. Собр. соч., т. 2. С. 284).
423
Gorham M. S. Speaking in Soviet tongues: Language culture and the politics of voice in revolutionary Russia. DeKalb, 2003. P. 12; в книге, широко охватывающей тему, собран немалый материал и о «живом слове».
В эти годы в победившей партии было немало первоклассных ораторов, хорошо образованных недавних присяжных поверенных, вполне владевших тем самым «адвокатским красноречием», которое они на ходу умело преобразовывали в новую риторику. «Адвокатское красноречие никуда не годится, когда судебному практику приходится выступать на политическом собрании», – предостерегали авторы популярных брошюр, поясняя, что адвокатские приемы «на рабочую аудиторию производят иной раз самое неприятное впечатление». [424]
424
Рожицын В. Как выступать на собраниях с докладами и речами. [Харьков], 1928. С. 11. Автор давал практические советы по расподоблению с «бывшей» риторикой, которая, будучи непонятной новым необразованным слушателям, становилась, в сущности, паролем людей образованных, вместе с ней переходивших в разряд «бывших»: «Безусловно надо беречься образных выражений, устарелых, относящихся к прошлому языка и литературы. “Он похож на жену Цезаря”, “Этим еще не кончается эпопея или Одиссея”, “Ты сердишься, Юпитер, значит, ты не прав”, “Вавилонское столпотворение”, “Тяжела ты, шапка Мономаха”, “Он похож на маркиза Позу” и т. д. Эти паразитические словечки, скверные пережитки прошлого надо всеми силами вытравливать» (там же, с. 70).
Одновременно власть стремилась втянуть в публичное говорение людей, никогда этим прежде не занимавшихся, – особенно в годы так называемой «борьбы с оппозицией»: вновь, как в самом начале послеоктябрьского времени, правящей партии было необходимо перетянуть на свою сторону большинство, только теперь уже членов своей же партии – посредством в первую очередь партийных собраний и соответствующих полемических выступлений. [425]
В 20-е годы выходит большое количество пособий, обучающих искусству ораторской речи. В книге Рожицына – специальные главы: «Ораторские жесты», «Непрерывность речи», «Богатство
языка», «Искусство спорить с противником», «Что больше всего захватывает слушателей». Другая популярная книжка названиями главок выделяла «типы ораторов»: «Эмоционально воодушевленный оратор», «Оратор-эрудит», «Оратор здравого смысла», специально развивала темы – «Диспут», «Общие условия спора» и т. п. [426]425
«Партийная масса в 1927 году – совсем не та, что в 1923-м, – писал автор упоминавшегося уже пособия: – ‹…› тревога за единство партии сплотила массы и побудила выступать с речами тех, кому до сих пор почти что не приходилось говорить перед лицом собравшихся в ячейке товарищей. Повышенная активность партийной массы вызвала потребность учиться говорить на собраниях. ‹…› Умение говорить, умение вести партийные собрания является ‹…› одним из условий втягивания широких масс партии в активную политическую жизнь» (Рожицын В. Указ. соч. С. 5–6).
426
Миртов А. В. Уменье говорить публично: живое слово. М., 1923.
Экспансия политического словаря в общественный быт после Октября происходила одновременно с широкой кампанией по ликвидации неграмотности или, как называли ее чаще, – безграмотности («ликбез» – характерно, что сокращенную форму, быстро вошедшую в широкий обиход, произвели от неправильного – безграмотного, если угодно, словосочетания: если неграмотность ликвидировать в порядке кампании возможно, и в немалой степени удалось, то ликвидация безграмотности – задача невыполнимая, да она и не ставилась).
Ленин не скрывал, что главная цель кампании состояла в том, чтобы научить людей читать газеты, то есть облегчить агитацию. Через газеты и популярные брошюры большое количество иностранных слов с политической семантикой попадало в круг чтения и общественной деятельности поднимавшихся из низов общества людей, только что обучившихся грамоте. Они начинали выступать публично (что раньше было, конечно, прерогативой людей образованных – за исключением разве что крестьянских депутатов в Думе, говоривших, однако, довольно складно) и писать, употребляя полупонятые ими слова. Их тексты в свою очередь читали или слушали те, кто находились на еще более низком уровне образования. Словесная жизнь общества наполнялась этими новыми ущербными текстами, перенасыщенными политической лексикой.
Люди, прежде не говорившие публично, но гибко пользовавшиеся в повседневном быту своей нередко богатой и яркой, насыщенной подлинной образностью речью малообразованных низов (крестьянской, в первую очередь), теперь «выступали» на незнакомом и малопонятном им языке. Они усваивали его чаще всего одновременно с грамотностью, невольно полагая, что это и есть правильная «грамотная» русская речь – в отличие от их «неграмотной». Эта новая речь стала вытеснять их прежнюю, им вполне понятную. Это было одно из самых тяжелых последствий насаждения языка советской цивилизации: люди в какой-то степени лишились своего материнского адекватного языка. Он понизился в ранге, т. к. не мог быть использован в возникшей в доминирующей социальной сфере – публичной и, как правило, «городской». Теперь этот язык был применим лишь для бытовых речевых нужд. [427] Все заговорили постепенно на одном языке, до конца (и то вопрос) понятном только профессиональным политикам 20-х годов.
427
Ср. в газетной заметке 1926 г.: «Язык деревенский – красочный, яркий и образный деревенский язык – портится. Поговоришь со стариком – сердце радуется. Речь искрится, цветет – настоящая земляная речь. Послушаешь молодого – удивляешься. – „Постольку-поскольку“, „в общем и целом“, „константируем“, „явный факт“ и прочая ненужная бессмыслица» (цит. по: Селищев А. М. Язык революционной эпохи: Из наблюдений над русским языком последних лет (1917–1926). М., 1928. С. 213). Сходным образом к 1970-м годам сугубо бытовую функцию начнут исполнять и целые национальные («материнские») языки, поскольку языком любой публичной деятельности де-факто становится исключительно государственный – русский. В республиках родители готовно будут отдавать детей в школы, где обучение с первого класса идет на русском языке – его дети, скажем, из горных аулов в семь лет еще почти не знают и, как пояснила учительница из татского селения южного Дагестана, «привыкают к обстановке непонятливости» (об этом см.: Чудакова М. В поисках утраченного отечества // Литературная газета. 1989. 20 сентября); очень ценный материал и анализ – в статье: Добрушина Н. «В России мы дагестанцы, в Дагестане – аварцы, в Аварии – арчинцы…» // Собрание сочинений: К шестидесятилетию Л. И. Соболева. М., 2006.
II. Новый язык глазами языковедов
1
Опасность для судеб языка быстро стала очевидна тогдашним лингвистам (только прогнозы они делали, по-видимому, разные):
«… Люди из вновь подымающегося общественного слоя, которые начинают выступать на литературном поприще, свое литературное образование, свой литературный вкус создали в большинстве случаев именно на этой повседневной газетной или вообще злободневной прессе, а потому у них обыкновенно просто нет ощущения правильного русского литературного языка». [428]
428
Щерба Л. В. [Выступление в дискуссии о культуре речи] // Журналист. 1925. № 2. С. 6.
Е. Д. Поливанов в 1927 году под «литературным (стандартным)» языком понимает «тот стандартный диалект, на котором говорит культурно-доминирующая верхушка данного национального коллектива». Он поясняет: понятие «политически-господствующий класс» не вполне совпадает с понятием «культурно-господствующая группа».
Возможно, в этих рассуждениях было некое предощущение категорического доминирования в недалеком будущем нового советского «стандарта» (в то время еще формирующегося) – как «диалекта» не культурного слоя, а «политически-господствующего класса». [429] Но прямого сигнала о такой опасности не последовало.
429
Поливанов Е. О литературном (стандартном) языке современности // Родной язык в школе: Научно-педагогические сборники. 1927. Кн. 1. Изд. 2-е. С. 225.