Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Группа всадников смотрела, как черная длинная фигура на краю обрыва жестикулирует…» («Мастер и Маргарита», V, 365).

* * *

Именно эти особенности организации текста – построение мизансцены на немногих опорных деталях – заставляют, в частности, увидеть на одной из мемуарных страниц начала 20-х годов источник одной из страниц «Белой гвардии» (хотя, повторим, указание источников – за пределами данной работы). Это воспоминания Александра Дроздова «Интеллигенция на Дону», опубликованные в 1921 году в Берлине (в начале 20-х берлинские эмигрантские издания еще попадали в Советскую Россию) [698] . Описывается чтение в литературном кружке в Ростове [699] – в последнюю субботу декабря 1919 года, «когда всякому внимательному взгляду был уже виден развал армии и неудержимый развал тыла», и «настроение было панихидное». После чтения

698

Булгакова

в 20-е годы в высшей степени интересовали любые мемуары о начале конца белого движения на Юге России, им лично пережитом; должен был интересовать и сам А. Дроздов, один из организаторов и активных участников трех эмигрантских изданий, в которых печатался Булгаков (газета «Накануне», журналы «Сполохи» и «Веретено»), к тому же в декабре 1923 года вернувшийся из эмиграции и отразившийся в дневнике Булгакова.

699

Те самые Никитинские субботники, на которых несколько лет спустя уже в Москве Булгаков будет читать свои неопубликованные сочинения.

«в сырости декабрьской оттепели, шли молча по вымершим улицам Ростова <…>. Фонари горели жалко <…> дрянно ругался пьяный офицер и медленно, унылой скисшей походкой, бродили уличные женщины с жалконькими цветками на вымокших шляпках.

– Мужчина, – сказала мне одна, – что не весел?

Кажется, в ее голосе была насмешка. <> Хлопья талого снега валились сплошной стеною, слепя глаза» [700] .

700

Дроздов А. Интеллигенция на Дону // Архив русской революции. Берлин, 1921.

В «Белой гвардии» тоже возвращаются из литературного клуба декабрьской ночью (только 1918 года), тоже в ситуации очевидного «развала армии» и проч. Один из персонажей (находящийся явно в «панихидном настроении» по личным причинам – заболел сифилисом) плачет пьяными слезами «под электрическим фонарем» Крещатика и призывает Шполянского:

«…Винтись ввысь!.. Вот так…

<…> Обхватив фонарь, он действительно винтился возле него <…>. Проходили проститутки мимо, в зеленых, красных, черных и белых шапочках, красивые, как куклы, и весело бормотали винту:

– Занюхался, т-твою мать?

<…> Михаил Семеныч действительно походил на Онегина под снегом, летящим в электрическом свете» (I, 289).

Похоже, что при чтении Дроздова Булгаков различил (скорее всего неосознанно) в элементах чужого текста – посетители литературного клуба, декабрьская ночь, пьяный под фонарями, проститутки с цветками на шляпках, насмешливая реплика одной из них и заключающий картину летящий снег – потенциальный каркас характерной для него самого мизансцены и встроил ее в писавшийся в это самое время роман.

Почему не горят…

Драматургическое мышление помогало быстрому олитературиванию биографии («автобиографическое» русло) – Булгаков «распознавал» события своей жизни как годные на роль первого, центрального и заключительного актов драмы.

После такого «распознавания» предтекст (о котором говорилось ранее) уже легко, почти без черновиков – по внешнему виду набело – ложился в текст.

Опираясь на продемонстрированный материал, можно предполагать, что быстрое перерабатывание биографических событий в литературный полуфабрикат происходило при посредстве некоторых готовых схем. Еще одним условием работы этого механизма был навык быстрой вербализации реальных зрительных впечатлений: фраза начинающего драматурга из «Записок покойника», описывающего «фигурки», возникающие перед ним из белой страницы в трехмерной «коробочке», – «Что видишь, то и пиши…» (IV, 435) – должна быть в этом смысле истолкована буквально.

Работая над «фантастическими» повестями, он придумывал фабулу – а разработка сюжета давалась легко (мы не повторяем многочисленных свидетельств об этом), потому что множество «узлов» было готово заранее: и как кого-то коварно избивают, и как ведется разговор, когда один собеседник хочет обмануть другого, и как происходит движение больших войсковых соединений, и какой именно бывает реакция людей на неприятные или радостные, но неожиданные сообщения.

«Узлы» эти очевидным образом выступают на поверхности его прозы, потому что в ней нет многословной, то бормочущей, то разветвленно-риторической речи повествователя, унаследованной русской прозой от Гоголя через посредство Достоевского. Его слог деловит и предметен; повествование – всегда цепь событий. Хотя оно прямо связано с гоголевским словом, но связь особая – автор «Записок покойника» стремится «переписать» Гоголя, стягивая его

периоды, стремясь действительно стать Гоголем сегодня [701] .

701

Чудакова М. О. Гоголь и Булгаков // Гоголь: история и современность. К 175-летию со дня рождения. М., 1985. С. 379–385 и др.

Описаний, захватывающих большой протяженности пространство и длительное время, у Булгакова нет вообще – чтобы создать дальний, не крупный план в «Белой гвардии», он вводит сон Алексея Турбина. Роман начинается памятными словами «Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй», но самые нехарактерные страницы – те, где автор стремится дать общее впечатление о зиме и лете 1918 года, давая перечень неких повторяющихся в течение длительного отрезка времени действий:

«Бежали седоватые банкиры со своим женами…»; «До самого рассвета шелестели игорные клубы…»; «Все лето по Николаевской шаркали дутые лихачи…» и т. п. (I, 219, 220).

Здесь – дань начинающего романиста современным литературным приемам; некоторые параллели уже указаны [702] , и еще немало, можно сказать уверенно, найдется.

Собственно булгаковский принцип повествования связан с описанием действий однократных (репрезентирующих сколь угодное количество повторений), заключенных в границы разворачивающейся непосредственно перед глазами читателя сцены, которая строится по довольно твердым лекалам. Часть из них нами показана.

702

См., напр.: Петровский Мирон. Указ. соч. С. 212–215.

* * *

У Булгакова есть несколько патетических высказываний одного толка. Первое – в «Записках на манжетах»:

«…Вдруг, с необычайной, чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! Порвать, сжечь… от людей скрыть. Но от самого себя – никогда! Кончено! Неизгладимо. Эту изумительную штуку я сочинил. Кончено!..» (I, 488).

Второе – реплика Воланда, разошедшаяся по рукам:

«…я сжег его в печке.

– Простите, не поверю, – ответил Воланд, – этого быть не может. Рукописи не горят» («Мастер и Маргарита», V, 278).

Е. С. Булгакова рассказывала нам, что когда они, соединив свои судьбы осенью 1932 года, отправились во второй половине октября в Ленинград и поселились в гостинице, Булгаков сказал, что хочет прямо сейчас, здесь вернуться к роману. Она возразила: «Но ведь черновики твои в Москве» – и услышала в ответ: «Я все помню» [703] . Приводя эти слова, мы сопоставляли их с обменом репликами в главе 30-й:

«Но только роман, роман, – кричала она мастеру, – роман возьми с собою, куда бы ты ни летел!

– Не надо, – ответил мастер, – я помню его наизусть» («Мастер и Маргарита», V, 360).

703

АБ, 105.

Тетрадь, действительно начатая в 1932 году (дата – на первой ее странице), оставляет впечатление беловой рукописи [704] .

На основе изучения всех рукописей Булгакова в процессе обработки его архива, реконструкции первой (сожженной) редакции «Мастера и Маргариты» и тех наблюдений, которые приведены в данной работе, можно утверждать, что он не испытывал при этом того, что принято было называть муками творчества [705] . (Ср. в письме к жене в то лето, когда шла огромная работа во время диктовки того самого текста романа, который стал единственным машинописным: «Мы пишем по многу часов подряд, и в голове тихий стон утомления, но это утомление правильное, не мучительное», 2 июня 1938, V, 563).

704

Действительно, в процессе обработки архива казалось, что эта беловая редакция, переписывавшаяся «с какого-то чернового текста. Между тем такого текста перед глазами писателя, видимо, не было. <…> Скорей всего, к этому времени роман действительно настолько сложился в воображении автора, что не потребовал никаких вспомогательных материалов и в том состоянии душевного подъема, в котором находился Булгаков в ту осень, стал ложиться на бумагу быстро, почти без помарок и по видимости – как бы без усилий» (АБ, с. 106).

705

Это свойство отпечаталось в его текстах автобиографического русла: «Однажды ночью я поднял голову и удивился. <…> было совершенно светло. <…> – Боже! Это апрель! – воскликнул я, почему-то испугавшись, и крупно написал: „Конец“ („Записки покойника“, IV, 406).

Поделиться с друзьями: