Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новые рассказы южных морей
Шрифт:

— А я всегда думала, — вступает она в разговор, — что не аборигены нуждаются в образовании. А мы, белые.

По тому, как она смотрит на меня, я понимаю, что она впервые видит аборигена так близко. Она предлагает мне эту жеваную-пережеваную банальность белых и ждет, что я в приятном изумлении ухвачусь за нее. Какая широта взглядов, какая проницательность, какая высокая, храбрая идея! Безуспешно пытаюсь придумать что-нибудь уничижительное, но говорю только:

— Вы шутите!

Она не усматривает насмешки. Наоборот, мои слова чрезвычайно вдохновляют ее.

— Совсем нет, — продолжает она. — Я совершенно в этом уверена. Мне кажется, мы ведем себя глупо и невежественно, когда тащим аборигенов в так называемое «цивилизованное»

общество. Почему бы нам не оставить их в покое? У них такие замечательные верования и обычаи. Вряд ли мы можем предложить им что-то лучшее. Вы не согласны со мной?

— Конечно, — говорю я, и она дарит меня призывным взглядом. Может, она думает, что, если будет так смотреть, я выскочу на середину и станцую корробори [12] .

12

Обрядовые пляски австралийских аборигенов, сопровождаемые пением.

Остальные, решив, что не стоит выходить за рамки благоразумия, переводят разговор на другую тему. Я вполуха слушаю, как они восторгаются последними лекциями, концертами, которых я не слышал, пьесами, которых я никогда не видел, книгами, которых не читал. Откинувшись назад, я сижу, не произнося ни слова и пряча свои чувства за циничной усмешкой.

Они перешли к искусству и теперь сравнивают, восхваляют, защищают, низвергают то одного, то другого художника.

— Ты, я вижу, смотришь на шедевр Дориана, — вдруг говорит Джун, кивая на ближайшую стену. — Что ты о нем думаешь?

До этой минуты я не обращал внимания на картину, разве только заметил, что называется она почему-то «Человек восставший и изгнанный». Разглядеть человека в беспорядочной массе лихорадочных полукругов и треугольников невозможно, но я довольно слушал, чтобы подходящим образом высказаться об этой пестрой мазне.

— Она берет за душу, — изрекаю я. — Здесь есть определенное настроение. Меланхолия, переходящая в черное отчаяние. — Они все замолкают, давая мне слово.

— Я бы сказал, что здесь скорее всего изображена борьба света и тьмы. Тьма почти победила, но это не конец. Ближе к центру я вижу искру надежды, но, конечно же, весьма слабую. Кое-где она вспыхивает взрывом и совсем исчезает ближе к этим, словно разрушенным, углам. Я бы сказал, что вся вещь несет в себе изломанный ритм.

Дориан, автор картины, внимательно слушает.

— Может, я излишне психологичен? — спрашиваю я.

— Нет-нет, совсем нет, — возбужденно говорит Дориан. — Сама вещь очень психологична. Ярость, гнев, отчаяние, крах — все это здесь есть, вы правы. Я был в странном настроении, когда ее писал, и у вас очень интересная интерпретация. Вы случайно не художник?

— Нет, — говорю я ему. — Я занимаюсь тем, что сижу и думаю.

Дориан, кажется, весьма мной заинтересовался. Он показывает на другую картину и говорит, что писал ее как протест против уничтожения естественных зарослей в Королевском парке. Искусствоведческий язык — дело пустяковое, если найти ключ к мышлению художника, и я неплохо расправляюсь со второй картиной Дориана.

Затем следует жаркий спор о том, нужно ли строить в Парке спортивные площадки.

— А что ты думаешь? — спрашивает меня Джун.

Меня это абсолютно не интересует, их мнения тоже, но, кажется, я должен что-то сказать.

— Спорт — скучища и заросли — скучища, но они по крайней мере естественная скучища, так почему бы не оставить их в покое?

Все смеются, хотя я совсем не собирался их смешить. Просто как мог правдиво ответил на их вопрос. Но что бы то ни было, я вроде пользуюсь у этого сборища успехом. Они дружелюбно расспрашивают меня о жизни, любопытствуют, откуда я родом, долго ли жил в Перте и чем занимаюсь теперь. Я догадываюсь, что Джун по какой-то причине не рассказала им о тюрьме и

почти решаюсь сделать это теперь. Почему бы нет? Тюрьма и так для меня обуза, даже если не надо притворяться, что я там не сидел. Но Джун быстренько прекращает расспросы.

— Он только вчера приехал, — говорит она. — Почти никого еще не знает. А увлекается он джазом. То есть, я хотела сказать, — она поворачивается ко мне, — ты ведь специально его изучал, правда?

Они спрашивают меня о джазе, и я опять выкладываю им мои почерпнутые из книг познания. Джаз как искусство негров получил свое развитие на плантациях, среди рабов, живших в мучениях далеко от родины. Это триумф человеческого духа. Единственное настоящее искусство, которое родилось в нашем веке. Единственное достойное порождение Америки. Они спрашивают меня об австралийских аборигенах: смогут ли те когда-нибудь создать нечто равное джазу. Об аборигенах я знаю не так уж много и о том, что они чувствуют, тоже, однако делаю попытку ответить.

— Прежде всего, — говорю я, — у них нет шанса одолеть импорт. В век большого бизнеса доморощенному искусству нет места на рынке. К тому же аборигенам на это плевать. Если на их музыке можно будет делать деньги, белые воспользуются ею и, приспособив к своим целям, будут ее портить, пока в ней ничего не останется от души черного человека.

Дориан говорит, что джаз — это тоже замечательно, и приглашает меня заглянуть вечером к нему на чердак. Все остальные тоже, кажется, будут, и я соглашаюсь. Не знаю почему: ведь мне совсем не хочется идти. Или хочется? Предположим, я не из их компании, но им ведь хотелось, чтобы я чувствовал себя тут как дома, и потом, они довольно интересные ребята.

Пора уходить, и я вместе со всеми иду на улицу. Джун дотрагивается ладошкой до моей руки.

— Сейчас мне надо идти, — говорит она. — До вечера.

Она объясняет мне, как найти дом Дориана, и выражает надежду, что я доволен сегодняшним днем.

Я благодарю ее за предоставленную возможность встретиться с настоящими благородными интеллектуалами.

— А ты неплохо управляешься с ними, разве нет? — возражает она. Похоже, она говорит так из дружеских побуждений, и вместо ответа я улыбаюсь. Потом я смотрю, как она пересекает газон и с присущей ей легкостью окликает кого-то из своих приятелей.

IX

Сейчас уже сумерки, а в желудке у меня за целый день не было ничего, кроме кофе и пива. Я еду обратно в город и захожу в греческое кафе. Здесь вонь и духота, что же касается обеда из трех жирных блюд, то он не лучше и не хуже, чем я ожидал. Я проглатываю его без удовольствия и без отвращения.

Утолив голод, покупаю газету, чтоб было чем убить время до восьми. Сразу же машинально просматриваю полицейские новости. Один знакомый парень арестован за кражу со взломом, двое других — за попытку изнасилования, полиция обещает покончить со шпаной. Я переворачиваю страницы до тех пор, пока наконец непрочитанной остается только столешница, вся в разноцветных подтеках и пятнах — тошнотворная история многих чудовищных трапез.

Я размышляю о том, считаю ли я себя еще шпаной. Нет, не хочу быть таким, как они. Банда дураков. Безмозглых идиотов. Ну а эти? Не стоит даже мечтать, что я когда-нибудь стану таким, как они, даже если жизнь вдруг изменится к лучшему. Может быть, им так же скучно жить по-ихнему, как мне по-моему, и мне удалось их ненадолго развлечь, потому что я не такой, как они. Тот парень, Дориан, законченный дурак. До него так и не дошло, что я говорил не о его чертовой мазне, а только о себе самом. Моим был даже тот шепот надежды, о котором я болтал. Если я хоть минуту не буду держать свой мозг в узде, он опять почует свободу и, чего доброго, подумает, будто в жизни есть еще что-то, кроме нелепости, — хоть какой-то намек на смысл. Я не должен этого допустить, потому что это ложь. Потому что это самая опасная иллюзия из всех. Кроме, может быть, любви!

Поделиться с друзьями: