Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 1 2007)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Так оно есть и на самом деле. Представление об истине с течением времени, по мере внутреннего развития человека, конечно, эволюционирует, но не поворачивает вспять.

Разумеется, полнота знания о человеке — благодаря его одушевленности, неисчислимости — в принципе недостижима. И тем более если речь идет о человеке, особенно поэте, чей язык, будучи воспринят ухом, порой одаривает внимающую душу толикой вечности.

Едва ли есть еще более зыбкий жанр, чем жанр биографии. В пределе — это же касается и истории вообще, которая пишется множеством историков для множества людей, общее признание которых как раз и формирует подмножество истинных

утверждений, составляющих историческую (биографическую) картину действительности. Почти тот же процесс происходит и в иных областях. Например, в математике, где, однако, в отличие от истории и гуманитарных наук вообще, смысл не подвержен влиянию наблюдателя, где нет так называемой обратной связи, при которой наблюдатель не включен — интеллектуально и эмоционально — в факт действительности. Эта обратная связь чрезвычайно осложняет работу биографа. Это все равно как ловить рыбку в мутной реке, полной хищников, которые охотятся на нее сами.

Жизнь поэта, точней, ее, жизни, существенность — подобно медузе, состоящей на 99 процентов из воды — настолько же состоит из стихов, их развивающего смысла и стихии языка. Парадоксальному ощущению несущественности, с одной стороны, и с другой — трагичности реальности поэт подвержен легче прочих потому, что центр тяжести его смещен в стихию отсутствия, в метафизику. Весомость смысла, производимого стихотворением, опустошает реальность, делает ее малоценной, подминает, вбирает в себя биографию и время: “Время же, в сущности, мысль о вещи” (“Колыбельная Трескового Мыса”).

Книга Лосева — кропотливое, полное, искусно неизбыточное исследование жизни поэта. Даже если исключить априорный момент увлеченности личностью Бродского, этот роман-биография быстро наберет в сознании читателя — при всей документальности и полноте — необходимую авантюрную составляющую приключенческой литературы.

Ясно, если собственная жизнь не осмыслена, то мы ее и не прожили. Останется лишь множество мгновений “меры ноль”, с точки зрения небытия/бытия — невеликое дело.

С чужой жизнью сложности умножаются. Нужно не только ее осмыслить, но еще изучить и описать.

Ясно, что исследование биографии — закономерный акт культуры, едва ли связанный с канонизацией, которой занимается сам язык. Однако если не свести биографию опыта к состоянию высокого осмысления (каковым и является книга Лосева), то, в общем-то, никакой биографии у поэта не окажется, и, таким образом, культура отдаст ее в пищу мифологизирующей составляющей коллективной бессознательности.

В пределе — цель биографического исследования в том, чтобы сделать жизнь поэта фактом языка. Если можно так выразиться, запечатать стихи с другого конца.

Биография не есть сумма событий жизни человека или воспоминаний о нем. Она есть усилие объективирующего сознания. Принцип дисциплины этого усилия — не в отборе и отсеивании, а в объективации, которая есть работа сложная, упирающаяся в вопрос веры. Что есть значимость фактов? Что есть их полнота? Какие еще методы, кроме интуитивных, здесь можно предложить?

Взвешенность и объективность неизбежно требуют умной полноты — на пределе интуиции, этики и любви.

В случае книги Лосева успех определился исходным положением: отношением автора к изучаемому предмету.

Не только то, что, по признанию Бродского, Лев Лосев был единственным из его друзей, к которому поэт относился как к старшему, должно нас в этом убедить. Но сам безупречный принцип любви пишущего к предмету его исследования.

Весь смысл, конечно, в деталях не содержится, но без них скелет правды не обрастет

чуткой плотью.

Только вчитываясь в подробности, можно почувствовать настоящий ужас. Мы вроде бы знали, но не представляли. Представлять и знать — разные вещи, с тонкой, но часто непреодолимой коркой черствости между ними.

Мы вроде бы знаем о том, что Бродскому так и не удалось вызволить к себе родителей. Но мы не знали подробностей.

Бродский пытался вызволить к себе родителей, прибегая к покровительству всех, кого угодно: лордов, епископов, конгрессменов. Родители его одиннадцать раз подавали заявление на выезд. Им приходили отказы: “нецелесообразно”, “вы проситесь в Америку, а сына вашего мы направляли в Израиль”. Возглас ярости с трудом подавляется при чтении этого.

Детали придают отчетливость образу, наводят резкость. Знание контекста, как правило, углубляет понимание ситуации или стихотворения. То, что в “Post aetatem nostram” пародируется “Уберите Ленина с денег” Вознесенского, с новой ясностью выявляет качество того времени, показывает непримиримость поэта к рабской участи Эзопа, то бесстрашие, которого всегда не хватает.

Знать не всегда значит представлять. Широко известно, что у Бродского было больное сердце. Но этого недостаточно, чтобы представить себе, что это значило в реальности.

“13 декабря 1976 года Бродский перенес обширный инфаркт. <…> 11 декабря 1978 года ему понадобилась операция на сердце. Второй раз сердечные сосуды заменяли семь лет спустя, в декабре 1985 года <…> Бродский быстро старел, выглядел значительно старше своих лет. Под конец почти любые физические усилия стали непосильными.

<…> Особенность ишемической болезни состоит в том, что приступы стенокардии приходят и уходят неожиданно. Они могут быть более или менее болезненными, но всегда сопровождаются ощущением смертельной опасности. Грудная жаба <…> заставляет больного жить с ощущением, что смерть постоянно рядом — может прикончить, а может и пощадить.

<…> На протяжении всей своей взрослой жизни Бродский писал стихи в ощутимом присутствии смерти. Он не был ипохондриком, обладал способностью жить полноценно, даже радостно, несмотря на болезнь — особенно когда болезнь давала передышку. У него нет стихов, датированных 1979 годом, то есть годом вслед за первой операцией на сердце, но можно только гадать, было ли это вызвано послеоперационной депрессией <…> или желанием не писать так, как прежде. Действительно, в поэтике „Урании” и последней книге стихов немало нового, но меняется и жизне(смерте?)ощущение автора. Кажется, стоило только Бродскому осознать, насколько ограничен его жизненный срок, как у него исчезли мотивы мрачной резиньяции, проявившиеся в таких написанных до 1979 года вещах, как „Темза в Челси”, „Квинтет”, „Строфы”. Напротив, появляются вещи, которые иначе как жизнерадостными не назовешь. Это — итальянские стихи в „Урании”: „Пьяцца Маттеи”, „Римские элегии”, „Венецианские строфы””.

В биографии Бродского есть правдиво-фантастическое дело Уманского. Чего только раньше не воображалось в связи с эпизодом, в котором поэт с приятелем должны были угнать самолет в Афганистан. И. Б. рассказывал Соломону Волкову: “За час до отлета я на сдачу — у меня рубль остался — купил грецких орехов. И вот сижу я и колю их тем самым камнем, которым намечал этого летчика по башке трахать. <…> И вдруг понимаю, что орех-то внутри выглядит как [человеческий мозг]. И я думаю — ну с какой стати я его буду бить по голове? <…> И, главное, я этого летчика еще увидел... И вообще, кому все это надо — этот Афганистан?” (Волков Соломон. Диалоги с Иосифом Бродским. М., 2004, стр. 82).

Поделиться с друзьями: