Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 1 2007)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

В книге Лосева мы находим обстоятельный, хотя и краткий разбор этого эпизода, включая личность Уманского, — и наконец-то баснословность приобретает черту правдивости.

Неизбежность претензий к литературоведческим соображениям о стихах Бродского сохраняется и по отношению к книге Лосева. Из большой любви к изучаемым произведениям внутреннее оспаривание неотвратимо. Как раз, будучи умело спровоцировано, оно и рождает полноценный смысл.

В книге есть много ценных наблюдений, изложенных сжато и полно. К ним относится важное размышление о просодии. О философии просодии, о ее эволюции у Бродского.

“Выбор в области просодии для Бродского был не менее важен, чем словесное выражение, и предшествовал ему. Ведь что такое метр стиха с чисто физической,

акустической точки зрения? Это чередование звуков в определенном порядке, определяемом длительностью интервалов между ударными слогами. <…> Просодия есть манипуляция речью во времени”.

“Дольники, которые начинают преобладать у него [Бродского] с семидесятых годов, позволяют ему разрабатывать временные понятия в значительно более индивидуальной форме, чем классические размеры. <…> Дольники Бродского созданы им самим для себя самого, для его собственных отношений со Временем”.

И вот от чего эти ритмические эксперименты отталкивались:

“Несомненно также, что Бродский стремился найти русский эквивалент ритмике Одена. „Натюрморт” не только повторяет сюжетную конструкцию оденовского „1 сентября 1939 года” <…> но и оденовский трех-двухиктовый дольник со сплошными мужскими окончаниями:

Auden:

I sit on one of the dives

On Fifty-Second street

Uncertain and afraid

As the clever hopes expire…

Бродский:

Я сижу на скамье

в парке, глядя вослед

проходящей семье.

Мне опротивел свет”.

Есть такие исследования, где объем подробностей не только подавляет, но и пускает насмарку результат исследования.

Дотошность книги Лосева превосходная, потому что ясная. При том, что примечания, хронология событий, хронологический список публикаций, список имен составляют примерно две пятых книги.

Прямота и ясность отличают книгу Лосева. Кажется, в ней ни одна спорная тема не обойдена. Напротив, многое, что раньше, с благими намерениями (которые известно куда ведут), умалчивали доброжелатели Бродского либо инсинуировали недруги, Лосев разбирает прямо и строго. После чего остается только твердый смысл, вытеснивший наконец зыбкую почву недоговоренности и бестолковщины. Он находит точные слова и изящно пользуется энергией различных оппонентов (наиболее эффектно в случае с Эдуардом Лимоновым), обращая ее во благо смысла.

Также, кажется, впервые в литературе отчетливо разобран вопрос об английских стихах Бродского.

Кроме “Диалогов” Соломона Волкова, до сих пор наиболее компетентным и, на мой взгляд, интересным материалом о Бродском был двухтомник Валентины Полухиной. Она брала интервью у поэтов, литераторов, людей, близких в то или иное время к Бродскому. Однако если даже совершить мысленный предельный переход и представить себе доступный мозгу компендиум бесконечного числа воспоминаний о Бродском, то все равно этот сгусток сведений не “сойдется”, развалится — не даст сознанию приблизиться к правде. По той причине, что все воспоминания и мнения эти неизбежно являются отражениями самих воспоминателей; и интервьюер, чье искусство состоит в провоцирующем самоустранении, часто оказывается бессилен. Хотя бы потому, что сама форма интервью мешает преодолеть себя, поскольку память есть часть личности ее носителя, характеристика отражающей события структуры психики и сознания. И чтобы преодолеть себя ради предмета рассуждений, часто требуется гораздо большая энергия сознания, чем та, на которую оно все еще способно. И даже если есть желание и силы, все равно может просто не хватить времени прямой речи.

Редко кто сможет отказаться от себя в пользу героя, как это сделал Шеймус Хини в интервью В. Полухиной. Он говорил о Бродском исключительно в превосходной степени, умалчивая об английских стихах друга. В то время как Лев Лосев приводит цитату из статьи Ш. Хини, где он пишет следующее:

“Энергию [английского стиха у Бродского] генерирует русский язык, метрика оригинала не отвергается, и в английское ухо вторгается фонетическая стихия, одновременно одушевленная и перекалеченная. Иногда английское ухо инстинктивно протестует против обманутых ожиданий как в синтаксисе, так и в предвкушении ударения. Или оно впадает в панику — уж не стало ли оно жертвой розыгрыша, пока ожидало ритма. Но временами оно уступает

безудержному натиску, колдовству, на которое способно только над всем торжествующее искусство…”

Бесстрашие и дерзость, азарт и свобода риска — ради пересадки русской просодии на английскую почву. Насколько же нужно было быть одержимым родным языком (думаю, меньше Бродский заботился о том, чтобы продемонстрировать англоязычным писателям, что он не лыком шит не только в эссеистике). И пусть для английского уха стихотворение “Tornfallet” звучит как частушка, но для меня оно от своего англоязычного воплощения только выигрывает.

В книге есть глубокие наблюдения, все еще ждущие дальнейшей разработки. Например, приводится признание Бродского, что он многому научился у Маяковского. И дается ссылка на статью Карабчиевского, где говорится о сходстве двух поэтов. На первый взгляд сходство Бродского с Маяковским определяется родственностью их поэтических стихий, напористых и открытых, состоящих из воздуха и солнца. (У Бродского к этим стихиям добавляется еще и стихия воды, которая на самом деле не вполне природная, так как относится все-таки к идее времени-вечности, отражения в нем.) Но попытка более углубленно взглянуть на эту родственность встречается с трудностями, возможно требующими специальных формальных подходов. На мой взгляд, одним из ключей к этой проблеме могла бы оказаться стиховедческая работа М. Л. Гаспарова, показавшего, что в классификации крупных русских поэтов XX века по типам рифм наиболее близким Бродскому оказывается именно Маяковский (Гаспаров М. Л. Рифма Бродского. — В его кн.: “Избранные статьи”. М., 1995, стр. 83 — 92).

Формулировку “Бродский — самый признанный, но так и непонятый поэт” я считаю точной и важной. Стихи Бродского вошли в ткань языка. Благодаря Бродскому в русском языке образовались дополнительные степени свободы. Но масштаб свободы — любой: мысли, поступка, — выпестованной Бродским в самом языке, еще не осмыслен действительностью.

Книга Лосева сейчас сделала это наиболее возможным.

Александр Иличевский.

Будущее наступило

София Старкина. Велимир Хлебников. Король времени. Биография. СПб., “Вита Нова”, 2005, 480 стр., с ил.

В. П. Григорьев. Велимир Хлебников в четырехмерном пространстве языка.

Избранные работы. 1958 — 2000-е годы. М., “Языки славянских культур”, 2006, 816 стр.

Признанный лидер “велимироведения” В. П. Григорьев в канун 120-летия Хлебникова мечтает о присвоении поэту звания “Героя России (посмертно) за исключительные заслуги перед отечественной и мировой культурой” , а также размышляет о возможности присуждения нашему гению Нобелевской премии или какого-то ее эквивалента (“коллективного Нобеля”). Полемические гиперболы? Да нет, реальность заявок подкреплена делом. Участник войны, наводчик противотанкового орудия Григорьев тут же завещает передать Хлебникову в Астраханский музей свою личную солдатскую медаль “За отвагу”.

Медаль “За отвагу” — это замечательно. Воину от воина. И звание “Герой России” Хлебникову подошло бы. Сложнее с нобелевским статусом, предназначенным только для физически живых и не учитывающим такого феномена, как поэтическое бессмертие. Зато в негласном статусе классика Хлебников теперь утвердился. Хотя и с некоторым опозданием. Обычно это звание присуждается культурой (то есть вами, мной, нами всеми) в момент столетия со дня рождения. Вспомним соответствующие годовщины Ахматовой, Пастернака, Мандельштама, Цветаевой. Круглый же юбилей Велимира пришелся на 1985 год, когда Россия еще не “вспряла ото сна” и “обломков самовластья” для нанесения на них новых имен наколоть не успели. К тому же уникальность Хлебникова еще и в его “надкультурности”. Творческий горизонт поэта простирается дальше, чем может позволить себе культура самая плюралистичная. В данном случае ей, старушке, необходимо было вдобавок к столетнему сроку накинуть еще лет двадцать—двадцать пять. Чтобы могла дотянуть до “Вехи” (таково одно из самоназваний Хлебникова, которым Григорьев системно пользуется и в своей большой книге 2000 года “Будетлянин”, и в нынешней). Культура больше любит вехи прошлого, а тут Веха будущего, причем не модернистского ХХ века, а будетлянского двадцать первого, только еще вылупившегося.

Поделиться с друзьями: