Новый Мир (№ 1 2008)
Шрифт:
Пошли с Петрухой обратно, в церковный двор, Витя хотел еще хлеба в столовой спросить, может, от обеда осталось. И тут увидел — идет по двору монашка, или как их там, при кухне они работают, — и волочит полную корзину картошки. Что за корзина!.. Именно такая сейчас Вите позарез и нужна. Еще не зная, что будет делать дальше, он подскочил к монашке: давайте, мол, помогу вам, а то что же вы, такая хрупкая барышня — и так надрываетесь! Та не только с радостью отдала корзину — отнести на кухню, ссыпать картошку в два котла с водой, но и с ним не пошла, побежала назад — погреб закрывать.
На кухне ссыпал Витя картошку в котлы, корзина пустая в руках осталась. Сердце забухало в ушах: на такой ерунде — да попасться?.. Пошел куда-то по коридору, у встречных баб спрашивая,
— Отнесли картошку?
— Все сделал, как вы сказали.
— Спаси вас Бог!
Эх, прости меня, Господи… Не обеднеют, с одной корзины-то.
Бегом, бегом, по забору, обошел с длинной, невидной стороны — вот она! Лежит, родимая, в кустах. Новенькая, нелатаная. Это сколько ж они в нее картошки-то насыпают? Кило пятнадцать, наверное, входит, может, больше. Хороша.
Опомнился уже на вокзале, в Пушкине. Поглядел на себя в стекло у кассы: куртка, сапоги, корзина — все как у людей. Взял билет, доехал до Москвы-Ярославской и — бегом на Ленинградский. Поспел с запасом: электричка на Конаково через полчаса. И снова билет взял — до самого Мохового. Схватил у теток две бутылки “Столичной”, в ларьках купил палку колбасы, сигареты, консервы, конфет кулек и влетел в вагон за минуту до отправления. Даже место у окна нашлось.
Поезд мягко дернулся и поплыл, медленно, потом все быстрее, почти не останавливаясь на ближних станциях, спеша вырваться из каменного городского удушья.
Вот несутся за окном придорожные липы с березками, все в прoжелти от холодных ночей, иные уж и совсем желтые; двери вагонные скрипят, сходясь-расходясь, впуская то бесконечных торговцев со всякой дребеденью, то надрывных музыкантов, — а Витя все сидит, уткнувшись в пыльное стекло, и не видит там ничего, и не слышит гомона вокруг. Один раз только вздрагивает: проверка билетов. Да ведь есть у него билет, есть — вот он. Уже Клин миновали, а Витя все не придумает, как ему с дедом Николой себя поставить, что сказать, чего и не говорить.
Не скажешь же ему, что тaк мол и так, когда приезжал я к тебе, дед Никола, в прошлом годе и мы с тобой Татьяну-покойницу помянули крепко, то уехал я весь в тоске, и в такой тогда я был непросыхающей тоске, что и не помню уже, как жил той осенью, как с работы, из гаража, слетел ко всем чертям, как крутились рядом какие-то бабы, одна другой страшнее, а друзей по ту сторону бутылки и вовсе перестал различать… Вот и двое эти, чистенькие, хмырь и бабешка его разбитная, так ласково подъехали, так вовремя: обменяем твою квартирку на комнату, деньги получишь, деньги же нужны тебе?.. Ох как нужны были Вите деньги, ох как нужны! — и не прочухал, что подписывал, зачем подписывал. Очнулся, когда уже новые хозяева квартиры в дверь ломиться стали… Хвать документы — нет документов-то на квартиру, хвать паспорт, а в паспорте — прописка: Владимирская область, район… деревня… дом номер… Сунулся в родную милицию — долдонят: вы нам справочки сперва с места прописки, и то, и сё, и перекасё… Новые хозяева грозят свои замки вставить и вещи Витины на улицу покидать. А хмыря того с его бабешкой — ищи-свищи ветра в поле… И пришлось ехать по месту прописки, искать, “где эта улица, где этот дом”. Приехал, а там деревня — три двора, живут две старухи, одна слепая, другая глухая, остальные дома — головешки в крапиве, пожар прошлым летом был… И где сельсовет или как там ихняя власть называется — так одна старуха в одну сторону клешней машет, другая — в другую. Плюнул, поехал опять в Москву, правду искать. Поехать-то поехал, но до Москвы так и не добрался: сначала проснулся на какой-то малой станции, у пивного ларька, потом на Москве-Третьей, под платформой, где его Машка, Маха то есть, и подобрала. И — ни паспорта при нем, ничего. Приехал, значит.
И как это все деду Николе выложить? Старику семьдесят восемь, все трое детей померли, Татьяна, последняя, — полтора года назад. Внуки — кто где и не помнят его, а от Вити с Татьяной внуков так и не дождался. Выходит, один Витя и остался у него, любимый зять, такой же заядлый “грибных дел мастер”, как и сам дед Никола. И что ж, Витя ему: нате-здрасте, живу-обитаю по новому адресу, за насыпью Ярославской железной дороги, в новой земляной хоромине, а квартиру дочери вашей, тридцать лет назад ею от родного завода полученную, — обронил где-то, не помню где… Нет, нельзя этого всего, нельзя.
Наконец поезд, изогнувшись змеей, свернул с основного пути на Конаковскую одноколейку. Лес за окном захилел, потянулись бледно-зеленые мхи с чахлыми изогнутыми березками, через одну — сушняк. Народу в вагоне почти не осталось. Витя засобирался: подъезжаем к Моховому.
Не берет время эти места. Как и тридцать лет назад, за низкой платформой — грязно-серое станционное зданьице с лупоглазой блямбой неподвижных часов над слепым окошком кассы. По одну сторону от железки — садовые товарищества, домики-курятники жмутся друг к дружке среди полудохлых яблонек, по другую — цыганская слобода: самостройные дощатые бараки, еще во времена “сто первого километра” первым осевшим здесь табором поставленные прямо на землю; слева впереди, за переездом, — два ряда деревенских изб. Это и есть Моховое, его старый корень. Витя привычно поискал глазами дом деда Николы: второй от конца. Ничего, стоит.
Дед Никола на оклик вынырнул из заросшего бурьяном огорода, повертел головой. Засуетился, заковылял навстречу:
— Ёж-ты-тудыж-ты! Витька приехал! Я уж думал — все, не приедешь. Первая волна прошла, вторая — проходит, все, думаю, загулял парень, не до грибков…
Обнялись. Косточки у него, что у малого куренка, все наперечет. Голова в белой щетине торчком, и на макушке и на щеках, как у старого ежа. Вдруг заплакал.
— Ты чего, дед?
— Думал, забыл старого…. Без грибков останусь об этот год.
— Сам-то не ходил?
— Отходился я, Витя. Спина не гнется, колени не держат, к каждому грибку — пластом на землю ложись, на третьем уже и не встанешь…
— Так ты со мной не пойдешь?.. Ну ладно, я два раза схожу.
В избе первым делом выгрузил на стол гостинцы, огляделся, обнюхался.
— Ну и дых у тебя, дед. — Чуть не вырвалось: хуже, чем у нас с Махой. — Ты что ж, вторые рамы на лето не выставлял?
— Невмочь. Да и мерзну чего-то.
— Дверь хоть открывай — проветривать. А то вон даже мухи передохли с твоего дыху.
— А и пусть им! — смеется меленько, со свистом, в кашель.
— Все куришь?
— Курю, Витя. Еле дышу по ночам, а все дым пускаю. Городских-то привез?
Витя в ответ выложил из карманов пачки сигарет.
Все по-прежнему было в доме: закопченная, в трещинах печь (Татьяна последний раз лет пять назад белила); сиплые ходики с шишечками; “Рубин” под салфеткой, бывший их с Татьяной, отдаденный; прикроватные коврики с оленями и над дедовой кроватью — большая фотография Татьяны, посреди многой другой родни. На досках пола — дорожки облезлой краски, от двери к печке, к столу, от стола к кровати… Только клеенка на столе другая, новая.
Пока дед варил картоху, Витя сгонял на станцию, в магазин, уже к самому закрытию. Взял два серых кирпича. Когда возвращался, все обнюхивал их: нет, в Москве такого нет, даже запах другой.
Выпили за ужином немного — вторую бутылку оставили на завтра, а первую даже не допили, и дед заначил ее “на зиму”. Ну, пусть. Разговор шел неспешными кругами, в основном про первую волну, обильную на генералов и почему-то на лисички, про горе-грибников с местных дач: