Новый Мир (№ 1 2009)
Шрифт:
Двадцатый век изменил все. Возросла, выражаясь языком демографии, вертикальная и горизонтальная мобильность. Сословия отменили, Россия превратилась в страну бараков и времянок, а сами бараки, подвалы и коммуналки населил народ причудливого происхождения и социального положения. Не стало ни дворян, ни казаков, ни крестьян в подлинном смысле слова. Матросы командовали флотом, философы и ученые валили лес. Социальные роли переменились. «Жалеть Акакия Акакиевича нечего <…>. За что мне его жалеть? Что у него шинель старая? А я и сама четвертую зиму хожу в осеннем», — говорила Анна Ахматова.
Кто же сейчас «маленький человек»? Образование уже мало что значит. Диплом девальвировался, превратившись в формальный
Но и деньги в конечном счете решают не все. Миллионер, умирающий в тюремной камере, почти так же беззащитен и одинок перед своей болезнью и совестью, как бедный учитель или пенсионер. Да хоть бы и не в тюремной камере, а в лучшей лечебнице мира или в собственной роскошной постели.
В сущности, все мы «маленькие люди» перед лицом судьбы, природы или Господа Бога, уж кто во что верит.
Поэтому в теме «маленького человека» план социальный оказывается лишь дверцей, ключом к экзистенциальному.
«Маленький человек» прошел полный цикл развития еще в девятнадцатом веке. Спустя всего четверть века после Платона Каратаева, «поставленного в образец» Львом Толстым, ироничный доктор Чехов «поставил его на место».
Русская литература конца прошлого века следовала традиции Чехова, а не Толстого. Восторжествовал принцип Спинозы: «Не смеяться, не плакать, а понимать». Проза Людмилы Петрушевской в середине восьмидесятых еще казалась читателю непривычной, еще коробила новым в русской литературе отношением к человеку и к самой человеческой природе, но свое дело сделала. Когда в середине девяностых появилась проза Ольги Славниковой, никого не удивили особенности ее художественного зрения, не шокировало бестрепетное отношение к человеческим страданиям. А ведь это писатели первого ряда. Они определяют облик нашей «большой» литературы.
Отстраненное, прохладное отношение к человеку, в особенности к человеку «простому» — бедному, необразованному и просто чужому, принадлежащему к другому социальному слою, стало нормой.
«Маленький человек» может быть деталью ландшафта. Старушка, забытая дочкой в запертой квартире, лишь на несколько мгновений занимает внимание и героя, и, видимо, автора (Александр Снегирев, «Любовь» — «Знамя», 2008, №3). Может служить темой для анекдота (Марина Москвина, «Радио „Москвина”» — «Дружба народов», 2008, №2), для сюрреалистической страшилки («Закон жунглей» Юрия Буйды — «Октябрь», 2008, №3) или для страшилки натуралистической — почти все основные произведения Василия Сигарева, от «Пластилина» до «Волчка». Ценность человеческой жизни в дегуманизированном мире современной литературы стремится к нулю. «Слишком человеческое» кажется слезливым, банальным и пошлым.
Жизнь и литература идут одной дорожкой. «Сегодня мало кто из „элиты” (включая и культурную) готов или хочет, как раньше, идентифицировать себя с защитой бедных и обиженных, нести просвещение, выполнять функции представительства народа перед властью, говорить о своей совестливости, сочувствии, о „добром сердце” и прочем. Эти игры кончились» [1] , — отмечает социолог Лев Гудков.
Если же писатель обращается к теме людей «бедных» и/или «маленьких», то нередко ориентируется он вовсе не на Евгения или Акакия Акакиевича, а на совсем другого литературного героя.
Классовый подход: Шариков
— Но у вас и фрака нет! У вас есть фрак? Нету?
— А вы кто такой?
— Я? Я Подчеркиватель неравенства.
Юрий Олеша, «Строгий юноша»
Вне контекста эпохи, в первую очередь контекста социального и социокультурного, не понять «Собачье сердце» — злой и талантливый пасквиль на «маленького человека», который в одночасье из «страдающего брата» стал гегемоном, привилегированным (в сравнении с «бывшими») лицом, к тому же неприятным соседом по коммуналке. Булгаков писал «Собачье сердце» в стране, где при декларируемом демократизме не существовало даже формального, юридического равенства: «бывшие эксплуататоры» стали «лишенцами». Даже для поступления в университет необходим был рабочий стаж. Кучер выволок барина из кареты, сел на его место, самого барина посадил на козлы и велел: «Гони!» Можно понять чувства барина, но ведь и чувства того самого пролетария без галош чего-то да стоят.
Впрочем, Шариков оставался гегемоном недолго. Художник лучше других чувствует дух эпохи, первым замечает смену курса. Проект конституции, формально уравнявшей всех граждан Советского Союза, еще не был утвержден, Сталин еще не пересел в бронированный «паккард», из общественного сознания еще не улетучился демократический воздух равенства, когда режиссер Абрам Роом снял по сценарию Юрия Олеши картину «Строгий юноша»: «Одинаковых людей нет и не может быть. Это буржуазное равенство… „Равняйся на лучших...” Лучшие — это наши вожди, зодчие социализма. Лучшие— это те, кто творит мысли, науку, технику, музыку».
Лозунг всеобщего равенства был в 1917 году первейшим, без него не могли обойтись ни большевики, ни анархисты, ни эсеры, ни даже кадеты. Прошло всего семнадцать лет, и сценарист «Строгого юноши» решился написать: «Социализм — это неравенство».
Этот фильм появился слишком рано, его положили на полку, но ни Олешу, ни Абрама Роома не арестовали за антисоветскую агитацию, значит, не сочли все это «антисоветчиной».
После Второй мировой киногерои сменили демократичные кепки на буржуазные шляпы. На экранах появился гламурный мир советской фабрики грез. Советское официальное искусство с удивительным бесстыдством пропагандировало новое неравенство. Если «Кубанские казаки» Ивана Пырьева были фильмом лживым, то «Весна» Григория Александрова — бесстыжим. Любовь Орлова срочно сменила экранную профессию. Место пролетарской золушки заняла гламурная дама. Хорошо одетые люди ездят на шикарных машинах, живут в роскошных двухэтажных квартирах, а «народ» — комические домработницы, завхозы, гримерши — их обслуживает. Высокие чувства и возвышенный труд представителей новой элиты противопоставлены комичным и малоценным занятиям «простых людей».
Сталинский ампир лишь отражал новые общественные порядки: «Воротясь с войны, Щагов, как и многие фронтовики, не узнал той страны, которую четыре года защищал: в ней рассеялись последние клубы розового тумана равенства, сохранённого памятью молодёжи. Страна стала ожесточена, совершенно бессовестна, с пропастями между хилой нищетой и нахально жиреющим богатством. <…> дочь исполкомовца уже одним своим рождением предназначена к чистой жизни и не пойдет работать на фабрику. Невозможно себе было представить, чтобы разжалованный секретарь райкома согласился стать к станку. Нормы на заводах выполняют не те, кто их придумывает, как и в атаку идут не те, кто пишет приказ об атаке» [2] .
Советский Союз превращался в карикатуру на царскую Россию. Совслужащие и школяры облачились в вицмундиры. Элита переселилась в просторные и светлые «сталинские» квартиры, народ остался в подвалах и коммуналках. Даже в пролетарском Свердловске квартал элитных «сталинок», выстроенных для уралмашевского начальства, в народе прозвали дворянским гнездом.
«В послевоенной полуголодной Москве бабушка звонила маме на работу с восторженным докладом о моем завтраке: