Новый Мир ( № 10 2004)
Шрифт:
Равномерному ходу событий наконец сломан хребет — у героини рождается ребенок, отец которого не ее муж. Муж никогда и не желал отцовства и приписывает все происшедшее собственной супружеской неосторожности. Очевидно, однако, что дело не в неосторожности — герой бесплоден по определению, искру смогла высечь лишь чужеродная животная сила.
Ребенку в этом всеобщем помешательстве, разумеется, никто не рад. В монологе героя младенец — источник одного только неодолимого страха, в монологе девочки — чудовищного любопытства, в монологе матери — и это особенно поражает — его вообще как бы нет. Все ее внимание и душевные силы захвачены непостижимостью живущего рядом с ней человека, чье неясное бытие напоминает ей тихий омут, в котором ясно кто водится. Неудивительно и то, что у ребенка в этом тихом аду нет пола. Ни в одном из монологов нам не сообщается, кто это — мальчик, девочка? Это просто “маленький
Их второе сближение происходит благодаря падению героя с лестницы.
В этом математическом романе на трех героев приходится ровно три поворотных события — свидание в саду жены с коммивояжером, рождение ребенка и, наконец, падение героя с лестницы в морозильной камере.
Внезапно герой сам становится персонажем заметок, которые собирает. “Мужчина 29 лет оступился на железной лестнице морозильных камер и упал вниз с четырехметровой высоты. Страдалец отделался небольшим испугом и переломом ноги. Предположение о том, что это была попытка свести с жизнью счеты, была им твердо отвергнута”, — примерно так это могло бы выглядеть в рубрике “Происшествия”. Теперь герой прикован к дому, а следовательно и к девочке, намного крепче. Бормотанье инстинкта переходит в крик, и отношения их наконец завязываются: девочка подсаживается к герою на кресло, чтобы “потрогать его везде” и насладиться его болью. Это становится возможно не только потому, что теперь он дольше находится с ней наедине, существует здесь и метафизическая причина — встреча состоялась, когда герой надолго очутился наконец за пределами промораживающих его душу камер.
Именно жена, единственный источник трезвого начала, дает всему происходящему имя. И имя это неожиданно и артистично: танец! “Я наконец прозрела: вся эта история была, по сути, безумной. Мы втроем исполняли танец, да, именно танец, конца которого не ведает даже Господь Бог”... Вот оно, объяснение и ритму, и композиционной четкости “Менуэта” — перед нами танец. Танец сродни ритуалу, где в сгущенном виде представлен весь ход человеческой жизни, где отношения между им и ею воспроизводятся в сжатой, но потому предельно выразительной форме. И, что особенно важно в контексте романа, менуэт — танец этикетный, придворный, полный изысканных жестов, поклонов, реверансов. В нем все намек и ничто не откровение. Эта скрытность менуэта, эта молчаливость танца напоминают отношения между героями романа. Они беседуют лишь с собой, танцуют же безмолвно, общаясь с помощью языка жестов, прикосновений и взглядов, и даже в монологе девочки, якобы обращенном к герою, нет ни одного обращения, нет ни единого признака устной речи, адресованной собеседнику, так что вопреки явному авторскому указанию и это всего лишь исповедь перед зеркалом.
“Каждый из нас троих — окруженный коварными водами остров, — произносит в финале жена, вновь исполняя роль героя-резонера, — и все, к чему пришли вместе именно мы, не имеет отпечатка наших личностей — то же самое могло произойти совсем с другими людьми. Но что же теперь делать мне? Жить, как эти двое, — и ждать, когда над нами сомкнутся первобытные джунгли?”
Боон ставит в конце романа знак вопроса, но ответ следует из всего предшествующего текста — джунгли сомкнутся непременно. Тут-то и становится ясно, почему все трое безымянны, а у ребенка нет пола, — так Боон стирает с происходящего “отпечаток личностей”. Перед нами изысканная притча, в финале которой герои оказываются отброшены к доисторическому, дохристианскому времени, где бал правит не цивилизация, не религия, не выращенные ими условности и законы, но голый животный инстинкт. Куртуазный менуэт сменяется ритуальной пляской сродни знаменитому “Танцу” Анри Матисса.
Майя Кучерская.
*
Здравствуй, речь!
ЗДРАВСТВУЙ, РЕЧЬ!
Татьяна Бек. До свидания, алфавит. Эссе. Мемуары. Беседы. Стихи. М., “Б.С.Г.-Пресс”, 2003, 639 стр.
Не знаю, почему Татьяна Бек так назвала свою книгу. Ну, есть в ней стихотворение, кончающееся этой строчкой, — что из того? Стихотворение это (“Я с руки накормлю котенка...”) написано в 1995 году, это сплошной минор. Но ведь жизнь в 1995-м не закончилась. Продолжали сочиняться стихи, в том числе такие: “Спасибо голосу, что пел...” (2000). И такие: “Дабы пустошь музыку исторгла / (Зелень — изумление — роса!), / Я Пегаса вытурю из стойла / На простор, на холод, в небеса...” (1999). И даже такие: “А мы с тобою — люди отсебятин, / Которые нашептывает Бог” (2003).
Еще. Большая — и лучшая! — часть ее бесед (а раздел этот — “Мои собеседники” — составляет две трети объема книги) состоялась как раз в 1995-м и в последующие годы. Да и первые два раздела: “Вспышки памяти” и “За чтением” — сплошь написаны в интервале между 1996 и 2003 годами.
Короче говоря, названием своим книга обязана какому-то минутному капризу. Оно случайно, но... Но это же все-таки не стихи, которые “чем случайней, тем вернее...” (Т. Бек тоже любит эту неумышленную декларацию двадцатидвухлетнего Пастернака). И довольно об этом.
А книга в целом автору удалась. Еще как удалась!
Прежде чем перейти к главному в книге — беседам с писателями и эссе о них, — скажу о другом. Литература литературой, Пегас Пегасом, но Пегасы, которые не самозванцы, сравнительно редки. Куда чаще в жизни встречаются “лошади” более скромных пород, и про них тоже интересно читать, если хорошо написано. И вот первая моя похвала Татьяне Бек: она умеет выделить из “табуна” (продолжу метафору) отдельных лошадок и подробно их рассмотреть, пристально, заинтересованно, с любовью-жалостью. И навязать читателю свое отношение. Так в миниатюре “Моя прелесть” (вот это название!), так и в стихотворении “В спецодежде и кепочке он, не вдаваясь в оттенки...”, посвященных, кажется, одной и той же личности. И неправда, что “не вдаваясь в оттенки”. Оттенки налицо. И в стихах: “Принесет вам багульник в начале холодного марта”; “Вот он чаю напьется на кухне / И уйдет от меня — обязательно с книгой под мышкой”. И в прозе: “Когда Рафик повышенно закладывает (а про него, хоть он и сегодняшний татарин, так и хочется сказать хрестоматийною строкой Некрасова о русском мужике XIX века: „Он до смерти работает — до полусмерти пьет”), — так вот, он смотрит на тучную невозмутимую Любу и неизменно, чуть шепелявя и улыбаясь, именует ее одним-единственным словом: „Прелесть””.
Вторая похвала — за лаконизм и афористичность там, где они абсолютно необходимы: в кратких зарисовках типа “Вам в привет” и “Никогда не говори „никогда””. Мне тут недавно попались “Мысли вслух” одного автора, так они обладают лишь первым из названных достоинств, которое, разумеется, ничто вне сочетания со вторым. Понятно же: одно дело “Волга впадает в Каспийское море” и совсем другое — “Полная зависимость от чужого текста без малейшей к нему благодарности” (о постмодернизме). Или вот: “Когда отцу на склоне лет предлагали какую-нибудь коллективную гадость, он обрезал: „Много не нахапаешь, а некролог испортишь””.
Отец автора книги, известный прозаик Александр Бек (с посмертной публикации его романа “Новое назначение” началась, если не ошибаюсь, гласность в советской литературе), можно сказать, добрый гений многих текстов дочери. Он неоднократно возникает на страницах книги — неизменно порядочный, добрый, благородный и — остроумный (вот она, генетика). Еще одно “мо” А. Бека, приводимое в “Никогда не говори „никогда””: “Он делил институт советской редактуры на две стадии: „выщипать перышки” и „выклевать глазки””. Кажется, писатель пострадал и перышками, и глазками, особенно в истории с “Новым назначением”, написанным в 60-х, а опубликованным на родине только в 1986-м, спустя четырнадцать лет после смерти автора. Памяти отца в год его смерти Т. Бек посвятила замечательное стихотворение (“Снова, снова снится папа...”), где есть и “оттенки” (“Вечное пальто из драпа, / Длинное, эпохи РАППа”), и самый воздух эпохи.
И третья похвала... Но здесь придется завести речь издалека. У каждого из нас есть “обойма” самых любимых писателей, тех, с чьими книгами мы готовы отправиться в пустыню или на необитаемый остров. Вспоминаю этот образ у Бориса Чичибабина, который своему стихотворению “Памяти Грина” (1975) предпослал следующий эпиграф: “Шесть русских прозаиков, которых я взял бы с собой в пустыню, — это: Гоголь, Толстой, Достоевский, Чехов, Пришвин и — Александр Грин”. Т. Бек касалась того же в ряде своих бесед. Например, с Валерием Поповым:
“— Знаешь, спрашивают иногда: какую бы ты книгу взял на необитаемый остров? Кто — „Как закалялась сталь”, кто — Библию... А ты?
— В разное время ответил бы по-разному. Сейчас боюсь, что все нужные книги уже прочитал... У меня мало книг, небольшой шкафчик. Не-боль-шой... Но вот, пожалуй, „Гаргантюа и Пантагрюэль””.
Самого Валерия Попова называет выдающимся Евгений Рейн. А “номером один” — Фазиля Искандера.
У меня есть своя литературная “ценностей незыблемая скбала”. Два советских издававшихся прозаика, два Юрия: Трифонов и Казаков — занимают в ней почетные “ступеньки”. На лицевой стороне обложки книги Т. Бек значатся имена писателей, с которыми она беседовала. Первым идет Юрий Казаков — этого оказалось достаточно, чтобы у меня возникло непреодолимое желание книгу приобрести.