Новый Мир ( № 10 2009)
Шрифт:
Список слушателей между тем определенно неполный: в него явно надо добавить еще несколько мемуарно подтвержденных имен. Кушнер приводит еще девять, все москвичи: Б. Пастернак, Г. Шенгели, В. Шкловский, С. Липкин, Н. Грин, С. Клычков, Н. Харджиев, А. Тышлер и А. Осмеркин. Сюда надо добавить еще как минимум четверых: Л. Длигача (ему О. М. прочел стихи вместе с Тышлером [15] ) и Н. Манухину-Шенгели в Москве [16] , а также ближайших питерских друзей — В. Стенича и Б. Лившица.
Почему же О. М. не назвал этих имен, в том числе имени Длигача, «погрешить» на которого, судя по рассказу Н. М., было бы проще всего?..
Думаю, потому, что сам он тогда, возможно, полагал, что источником беды была именно Петровых. Позднее
sub 3 /sub
Уведи меня в ночь, где течет Енисей...
sub О. Мандельштам /sub
Написать «эпиграмму» на Сталина О. М. заставили самые высшие стимулы — укорененное в русской литературе сознание «Не могу молчать!» и необоримая поэтическая правота и прорыв непосредственно в биографию, очень точно уловленный Е. Тоддесом: «Это был выход непосредственно в биографию, даже в политическое действие (сравнимое, с точки зрения биографической, с предполагавшимся участием юного Мандельштама в акциях террористов-эсеров). Тяга к внеэстетическим сферам, устойчиво свойственная Мандельштаму, какой бы герметический характер ни принимала его лирика, в условиях 30-х годов разрешилась биографической катастрофой» [18] .
О. М. было мало написать эти стихи — не менее важно ему было сделать так, чтобы они дошли до Сталина! [19] Но он не мог просто снять трубку и позвонить кремлевскому горцу. Ведь и Пастернаку, которому «благодаря» О. М. Сталин позвонил сам, было выделено несколько минут лишь на те самые полразговорца!
Буквально как катастрофу воспринял эти стихи и сам Пастернак: «То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому» [20] .
Уже по ходу перестройки Бенедикт Сарнов и Александр Кушнер [21] , каждый на свой лад, повторили версию Пастернака, но каждый — по-своему модифицируя ситуацию.
По Сарнову выходит, что это все чистая «биография» — просчитанная, как шахматный этюд, комбинация, а О. М. — самозапрограммированный на самоубийство профессиональный камикадзе. По Кушнеру — это все чистая «литература», но такая, что понравиться Сталину никак не могла: «Нет, извините, ласкать слух вождя тут ничто не могло: „играет услугами полулюдей”, „бабачит и тычет” — все это неслыханное оскорбление! В стихотворении нет ни одного слова, которое могло бы понравиться Сталину» [22] — и именно поэтому оно равносильно самоубийству.
Ну а коли так — к чему тогда попытки самоубийства физического? Ведь в камере О. М. вскрыл себе вены, а в Чердыни выпрыгнул из окна. Ведь тогда он сам как бы перепоручал свою смерть «людям из железных ворот ГПУ»? А если он искал смерти, то почему же тогда так боялся «казни петровской»?
Шиваров и вообще чекисты воспринимали эти стихи иначе: не эпиграмма, а пасквиль и даже хуже — что-то вроде теракта.
Иные не исключают того, что стихотворение Сталину просто понравилось: согласно Ф. Искандеру — по эстетическим мотивам, а согласно О. Лекманову — по сугубо политическим: «Может быть, Сталину польстило, что в мандельштамовской эпиграмме он предстал могучей, хотя и страшной фигурой, особенно — на фоне жалких „тонкошеих вождей”» (Лекманов О. А. Осип Мандельштам. М., «Молодая гвардия», 2004, стр. 169 — 170). Впрочем, сам Лекманов называет эту мысль «фантастической версией».
Пишущий эти строки именно ее всегда считал наиболее реалистичной: стихотворение, прочтенное Сталину Ягодой, необычайно понравилось вождю, ибо ничего всерьез более лестного о себе и о своем экспериментальном государстве он не слыхал и не читал. И фоном
его персоне служили не тонкошеие вожди, а весь российский народ, не чующий, и слава богу, под собою страны — эпическое, в сущности, полотно.Но написать такие стихи — одно, а вот выложить на карандаш следователя столько имен их вольных или невольных слушателей — совсем другое. Такое сотрудничество со следствием, как замечала Э. Герштейн, безукоризненным или безупречным не назовешь — это поведение «рыцаря со страхом и упреком», как было сказано Е. Эткиндом по другому поводу.
Мандельштама не били и не пытали [23] . Так кто — или что — тянуло О. М. за язык в кабинете Шиварова, когда он называл столько имен?
Страх перед следователем? Святая простота? Уверенность в том, что из-за него, О. М., никого не тронут?
Или же полнейшее безразличие к тому, что с названными произойдет? Неслыханный эгоцентризм, когда все другие — «не в счет»? (Но разве не О. М. в свое время выхватил из рук Блюмкина пачку ордеров и разорвал их? Разве не О. М. бросил в печку матерьяльчик для доноса, которым забежал похвастаться Длигач?)
Или помутнение сознания, следствие травматического психоза? Такое же «полное забвение чувств», как когда-то зимой 1919/1920 года, в Коктебеле, когда О. М. предлагал арестовать Волошина? [24]
Или, может быть, все-таки — сознательное или бессознательное — покушение на самоубийство?.. Своеобразный синдром протопопа и протопопицы? «До самыя смерти, матушка...» Но тогда при чем здесь Кузин и все остальные?
А может, он искал прилюдной смерти на миру — той самой, что на миру красна? Не просто смерти, а аутодафе, с барабанным боем и треском дров на костре?.. Смерти, какою святая инквизиция удостаивала своих лучших жертв из числа поэтов-марранов? [25]
Кабинет следователя на Лубянке хотя и гиблое место, но на запруженные городские стогны (на ту же Лубянку, что грохотала за окном) с эшафотом-костром посередине походил мало. Да и для чего же в таком случае попытки наложить на себя руки самому?
sub 4 /sub
Еще мы жизнью полны в высшей мере...
sub О. Мандельштам /sub
Следующий допрос (в сущности, третий по счету) состоялся еще через неделю — 25 мая. Похоже, что Шиваров к нему основательно приготовился.
Собственно говоря, если миф о Петре Павленко за шторой или в шкафу не выдумки и не плод воспаленного воображения, то это была единcтвенная биографическая возможность для любознательного прозаика составить собственное представление о том, насколько смешно О. М. на допросе выглядел.
Надежда Яковлевна писала: «Еще в 34 году до нас с Анной Андреевной дошли рассказы писателя Павленко, как он из любопытства принял приглашение своего друга-следователя, который вел дело О. М., и присутствовал, спрятавшись не то в шкафу, не то между двойными дверями, на ночном допросе. <....> Павленко рассказывал, что у Мандельштама во время допроса был жалкий и растерянный вид, брюки падали — он всё за них хватался, отвечал невпопад — ни одного четкого и ясного ответа, порол чушь, волновался, вертелся, как карась на сковороде, и тому подобное...» [26]
Отнестись к этому мифу серьезнее заставляет, однако, то, что одним из его «источников» был… сам О. М.! Вот его свидетельство в передаче Э. Герштейн: «Он стал мне рассказывать, как страшно было на Лубянке. Я запомнила только один эпизод, переданный мне Осипом с удивительной откровенностью: „Меня поднимали куда-то на внутреннем лифте. Там стояло несколько человек.
Я упал на пол. Бился... вдруг слышу над собой голос: ‘Мандельштам, Мандельштам, как вам не стыдно?‘ — Я поднял голову. Это был Павленко”» [27] .