Новый Мир ( № 11 2005)
Шрифт:
“<…> И все они — здесь, в моих книгах, — зачинает Владимир Алейников свое повествование. — И — в памяти. И — в душе. Поскольку душа и память — и есть мои книги. Все. Поскольку все мои книги — единая книга памяти. И — книга души моей. Поэтому — в путь. С Богом!..”
Здесь описывается, в частности, уникальное предприятие издателя и редактора “Толи” Лейкина (конец 80-х — начало 90-х), который с помощью Алейникова выпустил многие первые книги видных представителей неофициальной отечественной словесности. В своей новой вещи Алейников подробно рассказывает (на трех страницах реконструируя свой телефонный разговор с Венедиктом Ерофеевым; тут воспроизведен даже тембр специального аппарата, с помощью которого говорил Ерофеев), как он соединил “Толю” с “Веней”, дабы издать канонический текст “Москвы — Петушков”.
…Большое
Вот как писал тогда Владимир Алейников о Кублановском в своей статье “Возвращение”: “<…> И Юрий Кублановский, принужденный покинуть родину семь лет назад, не мыслит себя вне России. Говорю это прямо, потому что знаю: да, это так и есть. Словно некое зеркало было разбито вдребезги тогда, в конце сентября 82-го, — да только не самим поэтом, а кем-то другим, вернее, другими, — разбито так, чтобы неповадно было, чтобы и осколков не собрать, чтобы как в темечко — сзади, негаданно, с маху, дабы рухнул вниз лицом в стекла, в ошметки целого, истек болью и кровью и уже не встал, — но разбивали-то другие, вот и переиначилось жутковатое старое убеждение в семи годах несчастья, обернулось новым, трагическим, конечно, но исполненным крепости, гордости, честности здравым смыслом, — и встал человек, и стал еще более осознанно жить, и — сказал. Ибо дарованную свыше речь — не отобрать, не убить, не спрятать <…>”. Чуть дальше Алейников переходит и на ретроспективное письмо: “<…> Годы шли, и Юра, угловатый юноша, наивный и восторженный, ранимый (неужели? — П. К. ) и открытый, вытянулся, возмужал, сформировался как личность, оброс бородою, потом появилась и седина. На смену тонким, грациозным, полным артистичности, тайны, игры, недомолвок, обаяния, предчувствий ранним стихам с их ломким, но таким неповторимым голосом — пришли стихи совсем другие, с их синтезом, с их безмерной болью (я не ослышался — болью? — П. К. ) и с тем уникальным, совершенно особым реализмом, который становился отныне основополагающим в творчестве Кублановского, ибо в сих строках дышала сама история страны <…>”.
А вот как пишет на ту же тему Владимир Алейников сегодня, в своем “И пр.”: “И даже у Кублановского совсем ранние стихи пусть и не сильны, да все же, при всей их перенасыщенности ляпсусами, а нередко и глупостью, куда милее, симпатичнее, нежели все последующие опусы его”.
Еще чуть-чуть оттуда, из 1990-го: “<…> Мнение о нем (Кублановском. — П. К. ) как об одном из крупных современных русских поэтов все более утверждается. И это, действительно, верное определение. В лирике Кублановского неразрывно связаны эпическое обобщение и точная, цепкая деталь, исповедь и подтекст, гражданская патетичность и целомудренно чистое чувство. Поэтическое зрение его безукоризненно. Весом свод написанных им произведений… Им создана единственная в своем роде хроника совершенствования души, дана развернутая ретроспектива нашего времени <…>”.
В новом сочинении Алейникова есть предложения и на половину журнальной страницы, с постепенным, почти джазовым вхождением в тему. Я переписываю, а вы уж сами разберитесь — и с последовательностью мышления, и с падежно-придаточными делами:
“<...> Тут я отвлекаюсь и вспоминаю начало восьмидесятых, и в этом времени — Кублановского, в ореоле своей тогдашней из ничего буквально возникшей известности храброго метропольца, очередного героя нашего времени, гонимого властями страдальца и натурального мученика, лютой ненавистью ненавидящего коммунистическую идеологию, всем своим вольнолюбивым, правдивым, в полной мере гражданственным, на демократических принципах базирующимся творчеством упрямо противостоящего кондовому и лживому советскому режиму, полноправного и незаменимого участника знаменитого в писательских кругах альманаха „Метрополь”, как, впрочем, и тоже, на поверку, на пустом месте возникшей и ничего не только по большому, с планетарным, видать, размахом, но и по простому, скромному, житейскому, человеческому, обычному счету не стоящей известности его альманашных соратников1 (вот отсюда начинается вхождение в тему. — П. К. ) , но зато понта, глуповатого изначально и дурацкого вскорости гонора, видимо, из-за осознанной им наконец-то собственной миссии просветителя и учителя жизни для всей горемычной России, чванливой гордости по поводу содеянного им, некой чуть ли не заговорщицкой, но вскоре уже не скрываемой и напоказ выставляемой радости, по вполне понятной причине окончательного выбора им удобной и выгодной во всех отношениях позиции, маскарадной таинственности и липовой многозначительности было тогда в поведении Куба — на десятерых …”
Много места посвятил в своем сочинении Алейников мифической истории с авторским вечером — в ЦДЛ — писателя Ерофеева, — о котором ему в свое время вроде как поведал вспомянутый Кублановский. “<…> И оставляю там, в прошедшем советском времени, раздосадованного поэта, гражданина Евг. Евтушенко, так и не увидавшего подлинного Ерофеева, то есть Веню, а вовсе не Виктора, оставляю его — в былом, вместе с разочарованной, ропщущей, грустной, за нос проведенной людскою толпой. Да еще и вместе со всезнающим Кублановским, которому вскорости уже предстояло отбывать в заграничную семилетнюю жизнь, без всяких там Ерофеевых, Венедиктов или же Викторов, но зато со всяческими преимуществами перед жизнью советской — с тем самым Парижем и с тою Сеной, по которой, как написал про него Саша Величанский еще в семьдесят четвертом году, поплывет он, как фантик измятый конфетный, по течению, вдоль да вдаль... ”
В 1990 году Алейников писал конкретнее: “<…> Навалившуюся после опубликования его статьи о Солженицыне, буквально захлестывавшую горло травлю Кублановский встретил с редкостными мужеством и достоинством. Поэт был поставлен перед выбором: или стандартно-жесткие, по сути — гибельные, меры против его „инакомыслия”, или санкционированный незамедлительный отъезд на Запад. Оказавшись в вынужденной эмиграции, Юрий Кублановский внутренне не расстался с родной страной <…>”.
Видно, укатали за пятнадцать лет сивку крутые горки.
“<…> Это не в добрых нравах литературы” — так, кажется, приговаривала иногда Анна Ахматова...
А заканчивается произведение писателя Владимира Алейникова, написанное в 2003 — 2004 годах (см., кстати, публикацию его стихов в нашем журнале — 2002, № 7), так:
“< …> Но что же такое „и пр.”? (В моем понимании. Личном. В минувшем, отнюдь не тепличном. В грядущем. И днесь, меж химер.)
„И пр.” — это книги мои. Герои мои. Состоянья. Труды — за незримою гранью. Наитья. Видений рои.
И горький мой век — мне дорог: звучит в нем баховский хор.
Свидетелем — Бог. Он — зорок. Издревле — и до сих пор”.
Простите меня за долгое цитирование. И вовсе не в Алейникове тут, я думаю, дело. И не в Кублановском. Тут меня удивляет что-то другое. Я, видимо, совсем перестал понимать нынешний “литературный процесс”, господа, совсем перестал. И больше всего хочется, как говорила одна моя знакомая, “подобрать юбки” и бежать — от нас с вами. Простите за откровенность.
Грядущий номер “Знамени” посвящен, судя по анонсам, — памяти Татьяны Бек.
Владислав Глинка. Блокада. Фрагменты воспоминаний, написанных летом 1979 года. Публикация М. С. Глинки. — “Звезда”, Санкт-Петербург, 2005, № 8 <http://magazines.russ.ru/zvezda>.
Как жили и умирали ученые. Посвящение: “Памяти моих товарищей — музейных работников всех категорий, умерших в Ленинграде в 1941—1942 гг.”.
Публикуется в рубрике “Война”.
В девятом номере нашего журнала театральный обозреватель Павел Руднев справедливо удивляется, что отечественный театр не нашел себя в юбилее победы. Кино — нашло, а театр — нет. Журнально-книжный мир в этом отношении опередил другие искусства. В который раз сообщаю, что “Звезда”, на мой взгляд, выделяется особо: питерский журнал более чем нашел себя в этот год, и дело тут не в специальных рубриках, а в последовательности работы. Из подобных публикаций можно сложить не одну книжку. Читаешь — с удивлением, стыдом, болью.
Светлана Горелова. Русская эмиграция о 175-летии Московского университета. — “Вопросы истории”, 2005, № 8.
О неучтенном. В библиографический указатель “Все о Московском университете (1755 — 2001)”, изданный три года назад, русские эмигранты, издавшие две солидные работы, посвященные 175-летию и 200-летию Московского университета, не вошли. Ну то есть совершенно как при советской власти.
Здесь публикуется речь видного русского историка Евгения Францевича Шмурло (1853 — 1934) на собрании Русского исторического общества в Праге.