Новый Мир ( № 11 2007)
Шрифт:
Дотелепала. У Шурки все чин чинарем за столом сидят — разговляются. Молоко у них, пироги с яйцом, рисовые.
— Шурка, Христом Богом молю, отдай, что взяла. И шифоньер твой теперь, и диванчик, а то — отдай!
Шурка уставилась на нее, голову наклонила, даже рот у нее открылся. Словно не знает она ничего. А лицо — хитрое.
— Шура, я всю жизнь на него копила, на всем экономила, жизнь обкрадывала. Чтобы похоронили меня по-людски, не по-собачьему. Привыкла уж я к нему, Шура! Удобство в нем чувствовала уже, как в гнезде родном, спокойствие неотмирное.
Шурка наконец поняла:
— Петровна, сказилась, что ль? Сбрендила малость? Я ж рядом с тобой в очереди к причастию стояла! Грех-то какой! Хоть дом обыщи, хоть участок — ничего не найдешь.
— Мне ж жить и то страшновато было — думала, хоть умирать будет не так боязно. В своем все-таки, обжитом, привычном.
— Не, — сказала Шурка, — я не брала. — Пирог запихнула в рот, молоком запила. — На, Петровна, разговейся. Куды ж ему деться? Найдем.
— А я тут историю видела по телевизору, — вмешалась Шуркина дочка, городская, ледащая, как Шурка, бледная, — ну, кино. Там один был — пальто себе пошил дорогое, форменное, солидное. С пуговицами золотыми, с погончиками, с воротником. Богатое такое пальто. Тоже — всю жизнь копил. Горделивый, вышел на улицу. Идет — красуется. А тут на него из-за угла — бандиты. Снимай, говорят. Раздели его. Пальто свистнули. А он и помер.
Марфа Петровна аж подпрыгнула от отчаянья:
— Так он помер — и вся недолга! Без пальто-то — какая жисть? А я — как без гроба помру? Нельзя мне теперь помирать. Горе буду мыкать, а жить. Не хочу в тряпке-то мокрой в земле вечность лежать.
— И живи, — сказала Шурка. — А чё тебе? Никто не торопит. Дом, огород...
Марфа Петровна захныкала:
— Устала я. Тягостно. К смерти уже приготовилась. Дела на земле закончила. Зажилась. Восемь десятков уже живу. Когда еще к смерти так приготовишься?
Приуныла совсем: действительно, помирать собралась — такой на прощанье благодатной, приветливой показалась жизнь. А как стало нельзя помирать — такой тягостной, безрадостной обернулась. Зацепиться не за что. Сплошь — страдание. Мужик одноногий, спившийся, в канаве сгинувший в мороз тридцатиградусный ей привиделся. Варварка — уж сколько лет ни слуху от нее, ни духу. Жива ль еще? Горькая показалась жизнь. Безлюбая. Глаза б не видели.
— Петровна, — тихо сказала Шурка, — самогону хлебни с расстройства. Расслабься. Обогрей душу.
В граненый стаканчик плеснула.
— Домашний, собственный.
Марфа Петровна пригубила. Обожгло внутри. Словно пламешек какой загорелся. Погорел-погорел — потух. Тепло осталось.
Посидела еще молча. Бездумно. Бесчувственно. Домой собралась.
— Провожу, — вскинулась Шурка. — Упадешь еще, с самогона-то, поломаешься.
Пошла провожать.
— Эфиоп это все, — тяжело вздохнула Марфа Петровна. Покачивалась слегка. — Эфиоп проклятый!
— Зять-то? — Шурка участливо заглянула в лицо. Шею даже согнула набок.
— Черный, глазищи страшные, о какие! — Марфа Петровна скрючила пальцы, словно держала камень. — А зубы у него — так белые все.
— Вот-вот, — поддакнула Шурка. Головою мотнула вверх. — Погодка-то!
Сощурилась на ветви еловые, снегом запорошенные, причмокнула языком. Рукавиц не взяла, так просто ладони в рукава сунула, как в муфту какую, сложила руки на животе. А Марфа Петровна в землю глядела, под ноги — что вокруг пялиться!
— Ты вот от одиночества маешься, а я — от многолюдья: всем подай, приготовь, постирай, убери... Городские, ничего не умеют, к сельской местности не приучены. А как не принять — родные, к тому же — беженцы.
Марфа Петровна ее не слушала, втянула голову в плечи, сопела громко, бормотала себе под нос:
— А одет по-нашему. Сорочка на нем, спинжак.
— Да, погодка выдалась! День Божий! Нам на утешение, ребятне на радость: вон, гляди-ка, с пригорка-то на салазках вовсю катаются.
Подвела Марфу Петровну к оврагу, постояла, любуясь:
— Привольно у нас, не загажено.
Марфа Петровна и глядеть не стала. Набычилась вся, чугунная от мороза, от обиды. Жгучая такая обида вдруг подступила — нутро раздирает надвое.
— А-а-а! — завопила вдруг Шурка. — Надумали-то чего, окаянные! Гляди, Петровна, вон в гробе твоем ровно как на салазках с горки катаются. Понабились — человек пять их там, ишь, вниз помчались. И крышку к тому же делу пристроили, ироды!
Марфа Петровна вскинулась, воспрянула.
— Где? — закричала. — Покажь!
Увидела — пятна плывущие, разноцветные на дне овражины, мальчишка какой-то пузом на перевернутой крышке катится.
Шурка как сиганула в снег, следом за ним поскакала. Руками только махала для равновесия. Марфа Петровна тоже ногу начала было по склону спускать, да закачалась, уцепилась за куст, руки поободрала, еле вылезла.
Шурка же добралась до самого низа, поймала за шкирку одного, другого, заставила все наверх тащить. Сама снизу подталкивала: и гроб, и крышку. А они скользкие, несколько раз на Шурку скатывались, из-под рук уходили. Да она бугорки под ногой нащупала, встала на них, как на ступеньки какие: ни шагу назад. Согнулась сама в три погибели, руки вытянула, поднаперла что было мочи. Вытащили кое-как. Встали перед Марфой Петровной виновники — запыхавшиеся, красные. А глаза — бесстыжие. Дерзкие такие глаза, насмешливые. Ну так Шурка надавала по шапкам, до самого дома переть заставила.
Водворили на место. Обтерли насухо. Матрас обратно вложили вместе с подушкой. Крышку же прислонили к самому шифоньеру.
— Обожди, — сказала вдруг Шурка. На стул присела. Вжалась в самую спинку. Глаза закатила. — Невмоготу мне что-то, Петровна. Водички бы. В глазах рябит и сердце бухает — заходится аж.
Одну руку прижала к сердцу. Другая — обвисла у нее безжизненно. Марфа Петровна набрала из ведра водички в рот, спрыснула ей лицо, освежила малость. Шурка ж сидит зеленая. Страшная такая, тощая. Рот приоткрыла. Склонила голову набок и не шелохнется.