Новый Мир ( № 11 2007)
Шрифт:
У “Сибнефтепрома”, взошедшего на дрожжах дикого капитализма, разумеется, множество скелетов в шкафу, но главный из них — медицинское убийство-устранение одного из ведущих лиц корпорации, человека, вышедшего в тираж и мешающего дальнейшему росту могущественной фирмы. В нужное время (время действия заключительных глав “Стыда”) пресловутый майор озаботился тем, чтобы криминальная история стала известна американским партнерам. Для этого он воспользовался профессиональными умениями Лузгина, а тот совершил в отношении своего тестя “диктофонную подлость”, выманив у него за выпивкой и записав рассказ о преступлении. Американцы отшатнулись от компании с подмоченной репутацией (вот у кого оказалось навалом стыда, на коем все держится!), руководство ее сменилось, и досталась она Родине, ради которой майор
Веселенькая история… И явно надуманная. Искусственная не только на фоне такого правдивого письма, каким владеет Строгальщиков, но и в пространстве какого-нибудь безоглядно-лихого боевика. Увы, никаким другим способом автор, должно быть, не мог привести компанию к благополучию, а своего центрального персонажа — к благоденствию.
Не слишком ясно и будущее романного “Сибнефтепрома”. В тексте мелькает фраза о том, что запасов нефти в Западной Сибири хватит лет на десять, не больше (Строгальщикову верю как эксперту, хотя, может быть, это с моей стороны и наивно). Что тогда? “Получим площади под разработку” где-нибудь на Среднем Востоке, в Иране, спасем буровиков. “Что, забросим их в пески? — Еще как забросим… Мы еще там побурим… Лет сто”. Это уже нечто вроде смутно-заманчивой “либеральной империи” Чубайса, а что хорошо для нашего “Сибнефтепрома”, хорошо для России (кстати, любимая мысль романно-экономических инструктажей Латыниной, с той разницей, что она ратовала за частновладельческий промышленный капитал). “Национальная гордость великороссов” перемещается в транснациональные компании с преимущественным российским участием. Еще одна из туманных возможностей страны.
Я не знаю, кто и в чем здесь прав. Не знаю, например: российские инвестиции в зарубежный бизнес — это форма вывоза капиталов из страны или прибыток для ее мощи и благосостояния населения? И где в этом случае выплачиваются налоги? Я вообще почти ничего не знаю. Строгальщикову известно необъятно много из того, что для таких, как я, экзотика. Начиная с механики залоговых аукционов в Сибири 90-х годов и кончая тончайшими ритуальными деталями начальственной субординации. Но и ему неведомо будущее. Финал его последнего романа — а это и венец всей огромной эпопеи — говорит не меньше чем о надежде, о растерянности, о невозможности найти ответ на этически нагруженные вопросы.
Но чтение его талантливой и далекой от обольщений прозы на редкость питательно. Он сверху донизу знает не только обстоятельства, в которых живут нынешние русские люди, но и глубинные их реакции на эти обстоятельства, вплоть до подсознательных и коллективно-бессознательных. В своих наблюдениях над неприглядной правдой он чужд всякой брезгливости, но не расстается с компасом стыда. Примериваясь года три назад к тому, чтобы написать о его романном цикле, я выбрала эпиграфом строку Александра Кушнера: “Пригождайся нам, опыт чужой…” Этот широкоформатный опыт, добытый бывалым человеком и думающим художником, еще как пригодится.
Ирина Роднянская.
1 “Альтернативным настоящим” воспользовался и Вячеслав Рыбаков в романе “На будущий год в Москве”, вышедшем в том же 2003 году, что и первое издание “Края”. Но там условная посылка служит обеспечением столь же условному и неправдоподобному содержанию (см. “Комментарии” Аллы Латыниной в предыдущем номере “Нового мира”).
2 “Посуду украдем, но крест поставим”, — не без горечи замечает Лузгин, после гибели русского отряда оглядывая блокпост с опустошенной деревенскими походной кухней. Фраза почти из Достоевского. Но я невольно делаю ударение на второй ее половине.
3 Насчет стыда и совести. В начале 70-х возникла горячая дискуссия “Была ли у древних греков совесть?”. В. Н. Ярхо, оспариваемый, помнится, С. С. Аверинцевым, утверждал, что у эллинов было лишь понятие стыда, а “совесть” примышлена позднейшими интерпретаторами. К слову, в споре с Ярхо можно было бы сослаться на ап. Павла: “<…> совесть их [язычников] и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую” (Рим. 2: 15).
Впечатления из другой области
Юлий Гуголев. Командировочные предписания. М., “Новое издательство”, 2006, 80 стр.
Юлий Гуголев. Полное. Собрание сочинений. М., Проект ОГИ, 2000, 80 стр.
Новый сборник Гуголева открывается с послания Тимуру Кибирову и в духе Тимура Кибирова. С какой целью автор врубает в сеть юмора высокого напряжения низковольтное слово декларации и дидактики? Должно быть, подстраховка перед тем, как жонглировать с масками, способными смутить иного читателя. А может быть, подражание Кибирову — просто невинные, именно что шуточные стихи? Ведь помещать их в свои сборники поэту никак не возбраняется, если он доказал состоятельность своего основного языка. Случай Гуголева. Его юмор периодически, используя силу метафорики, уводящей от очевидных смыслов, проходит через области семантической непрозрачности (табу для шуточных стихов) в измененное художественное пространство. Гуголевский юмор — не средство языка, а сам язык, поэтический язык.
Как ни прочитывай послание к Кибирову, во всех остальных “предписаниях” сборника поэтика прямоговорения и не ночевала. Точно такой же расклад был и в первом сборнике Гуголева: одно послание к Кибирову, перепевающее его мотивы и интонации, а во всех остальных стихах общее с Кибировым-стихотворцем только желание перекликаться со всем и вся.
Кибировский праздник отдыха от тяжелого веса поэзии приветствовал даже Бродский: Кибирова, сказал он, “приятно читать”. Дело было весной 1992 года на вечере И. Б. в нью-йоркском книжном магазине “Русский дом”. Отвечая на неизбежный вопрос слушателей, кого он считает лучшим из современных поэтов России, Бродский, отметив “колоссальное качество стиха” в целом, выдал нижеследующую оценку (тут я включаю видеозапись выступления, печатного текста не имею): “Самый лучший из них... человек по фамилии Гандлевский... Кроме того, есть такой... развлекательный и увлекательный... его приятно читать... Тимур Кибиров”.
Развлекательный и увлекательный — в наше время это уже писательский идеал, и Юлий Гуголев его разделяет. Развлекает он юмором, а увлекает... им же, увлекает в его же — юмора — глубины. Глубинный смех как актуальный поэтический язык ценою жизни утвердили обэриуты. Обновляющей силой смеха держалась нонконформистская поэзия. Советский абсурд абсурдом, но поэзия и смех, как становится все очевиднее, связаны между собой более органично, чем вынуждал думать советский режим. Смех в поэзии — всегда литературный факт, литературная новость, ибо юмор может быть лишь первой свежести, смешно только что-то новое, то есть старое, увиденное по-новому (что и интересует поэзию). Поэзия смеялась бы громче, если бы позволял талант стихотворцев; “брат, писать трудно”, но как же трудно писать еще и смешно, особенно стихи. Оттого, должно быть, и пишет Гуголев мало, так что в названии его первого сборника “Полное. Собрание сочинений” на игровой точке слышится вздох признания: да, брат, такое вот у меня “полное”, не на сто пудов.
Интересно, что сказал бы Бродский о Гуголеве. Интересно потому, что в вышеописанном случае, говоря о новом поколении, И. Б. обронил: “<...> у них порок общий один... повальная ирония и нигилизм... идет... шутка, шутка, шутка... каждый старается переострить других”. Попадание пальцем в небо с “нигилизмом” отнесем за счет мышления вслух после двухчасового чтения в душном зале (видеозапись навечно запечатлела струение пота), но что касается интенсивного соревнования в остроумии, столь редком тогда качестве серьезной поэзии, то не на взлете ли российской смеховой культуры в конце века расцвел талант Юлия Гуголева? (В наши дни поэты смеются уже с младых ногтей — подающая надежды Анна Русс, к примеру.)
В “Командировочных предписаниях” только, кажется, два — на чеченскую тему — текста не прокрашены густо юмором (спектр его оттенков при этом — от черного до белого). В первой книжке смертельно серьезен целый раздел “Выдохи Эвтерпы”, прочитываемый сейчас как “и я бы мог” — мог бы уйти в лирику героизма высокой культуры, в какой-то свой извод метаметафоризма, в декларативную метафизику. Но — пошел другим путем. Путь комизма у Гуголева предсказуемо содержит и параллельную колею трагических обиняков, непредсказуемы только ходы в работе совмещения двух парадигм.