Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 12 2004)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Я сидел за письменным столом, когда в два часа ночи зазвонил телефон. Брат из Львова упавшим бесцветным голосом сообщил: пани Стефа только что сказала ему по телефону, что отец перестал дышать. “Отмучился”, — повторил брат явно чужие слова. Не умер, не скончался, а именно — отмучился.

Отец после перенесенного гриппа сильно сдал, на улицу почти перестал выходить — лишь раз в день топтался с полчаса на балконе и, подышав свежим воздухом, обессиленный валился на диван. Этот диван его и доконал. Никогда он прежде не жаловался, всегда бодрился, израненный солдат, фронтовик, переживший тяжелую контузию в сорок третьем, пролежавший несколько суток без сознания в заваленном бомбой блиндаже. “Ты должен больше гулять, дышать воздухом. Возьмись за гантели, я прошу тебя…” — уговаривал я. Лекарств он не признавал, от всех болезней лечился лимонами с медом. Сетовал только на ухудшившийся слух.

Опустив трубку на рычаг в кругу настольной лампы, окруженный непроглядной тьмой, оставшийся один на один с обрушившейся

вестью, я вдруг вспомнил из детства (почему-то сразу потянуло в детство), как он мне, маленькому, рассказывал про войну, объясняя, что такое землянка с бревенчатым накатом: “Как для тебя шоколадка — так для нас были три, четыре, а еще лучше шесть накатов…” Это странное сравнение конфеты с фронтовым блиндажом почему-то надолго запомнилось, поразило своим неуклюжим алогизмом. Один лишний накат тогда, в сорок третьем, спас ему жизнь.

Проведя остаток ночи без сна, утром поехал на Киевский вокзал. Взял билет на “Верховину”. До отправления поезда оставалось два часа. Направился в зал ожидания, чтоб позвонить во Львов, но дешевых карт к междугородному таксофону, как это у них водится, в наличии не оказалось. Мне-то и нужна была всего одна минута, чтобы сообщить номер поезда и вагон. Но для нынешних таксофонов переговорное время намеренно продавалось слишком большими кусками, не оставляя пассажиру другого выхода: или плати по максимуму — или забудь про телефон. За то, чтобы связаться с родными, надо было отдать четверть стоимости железнодорожного билета.

Что-то теснило в груди, давило сердце, пока ходил из зала в зал, рассматривая дремлющих, бодрствующих, листающих цветные аляповатые газеты, посасывающих пивко в ожидании поезда пассажиров, едущих на запад вдогонку за ускользающим днем. Вышел на площадь Киевского вокзала, пересек сквер и спустился по каменным ступенькам набережной к Москве-реке. Присел на чугунный кнехт у самого края причала и, продолжая ощущать колотье в левом боку, преодолевая дурноту, долго смотрел на лоснящуюся, малахитовую от мазута, серую от паводковой мути воду реки, текущей в своем бетонном ложе сквозь этот вечный город русских, отражая в себе мосты и причалы, каменные башни домов и неоновые вывески, чью-то юность, молодость, старость. Склонившись над водой, глядел на самого себя, сироту, на свой трудноразличимый контур лица, такой знакомый и такой сейчас загадочный, далекий (меняется ли что-то в лице мужчины со смертью отца?), колеблемый сплетенными, словно мышцы, потоками неустанно текущей реки, подхватывавшей мое отражение, как ролик кинопроектора отдельный кадр, и уносившей, рассыпав на отдельные черты и атомы, все дальше и дальше от причала, мимо бетонных берегов, через поля и долы Среднерусья, чтобы спустя какое-то время влиться в своем течении в Оку, которая в свою очередь сливается с Волгой… Отец родился на Волге, вырос в небольшом поселке Николаевск под Камышином. Моя зыбкая, рассыпанная по воде парсуна спустя месяц-другой, перемолотая винтами теплоходов и колесами турбин гидростанций, доплывет до родины отца, — вот о чем я вдруг подумал…

В мае позапрошлого года, с командировкой и авансом иллюстрированного журнала в кармане, я стартовал на своем сборном тримаране (перестроенный “Таймень” с поплавками, гротом и кливером) с берега валдайского озера Стерж, куда впадает ручей, берущий начало из знаменитого родника у деревни Волговерховье, и за три летних месяца проплыл всю Волгу до ее устья, закончив свое путешествие на берегах Каспия. Я плыл долго и трудно, с великими усилиями переваливал через дамбы, попадал в шторма, рисковал, доверившись хрупкому сооружению из дюралевых палок и дышащей на ладан резины, тонул, страдал от палящего солнца и дождя, ел с ножа, боролся с комарьем. Спал, укрываясь парусом, обедал на парусе, постелив его у палатки на речном песочке, потом натягивал парус на шкаторины и, наполнив грот ветром, отправлялся под ним в плавание. Этот розово-белый кусок лавсановой ткани оказался накрепко связан со мной и моим образом жизни. По вечерам в палатке я подносил к лицу косой угол скомканного грота и, смахивая следы дневной усталости, вдыхал запах зюйда, речной волны, солнечного настоя из дубовых, сосновых, березовых хлоропластов. Он пахнул дымком вечерних костров, рыбацкой зорькой, речным мужским одиночеством. Он пахнул Волгой.

Спустя два месяца достиг родины отца. Обогнув мыс Ахмат, вошел в Волгоградское море с его бескрайним и немереным разливом воды, берегами у горизонта, высокими кручами доисторических меловых отложений. Третьего августа во втором часу пополудни прошел знаменитый утес Степана Разина. Потом Столбичи — умопомрачительные береговые образования из песчаника, обтесанные ветрами, похожие на соборную коринфскую колоннаду, наводящие на мысль о вмешательстве разума в дивные дела природы. Дул ровный попутный норд. Один день сменял другой, а ветер все не кончался, и я радовался этому, вылавливая по вечерам в палатке из транзисторного шороха “Маяк” с метеопрогнозом на завтра, как язычник, суеверно молился своему борею. С утра пораньше садился на воду, выплывал на середину Волги и, закрепив на утке фал распахнутого до последнего своего дюйма паруса, устраивался поудобней в кокпите, вверяя свой шип дыханию норда. Лодка ходко неслась по фарватеру, вода ровно и уютно журчала под стойкой румпеля, уходя в длинный кильватерный след, и каждый день был днем солнца, попутного свежего ветра, работающих на полную катушку парусов, веревок и килей, почти не требующих моего вмешательства. Вытянувшись на расстеленной в кокпите палатке, подставлял утреннему бризу дочерна загоревшее тело и, лениво пошевеливая педалями рулевого управления, то рассматривал, сверяясь с картой,

живописный правый берег в бинокль (левый был плосок и неинтересен), то обновлял дневниковые записи и писал письма, а то и задремывал незаметно, всем телом слушая лодку, ровно поскрипывающую своими дюралевыми суставчиками и позвонками. Это были дни полнейшего покоя, одиночества и даже угадываемого счастья. Ничего лучше этого плавного и неостановимого движения вперед — за очередной мыс, за линию горизонта — река мне подарить не могла…

Над Волгой — разлив солнца. Струящийся зной дрожал над отмелями островов, на которые я ненадолго высаживался, чтобы искупаться. Песок был раскален настолько, что ступни ног не выдерживали. Я был один на всю Волгу — и я был недосягаем: редкая лодка в те дни могла доплыть до середины реки. Бензин вдруг стал дорог, местное население и рыбаки были вынуждены пересесть на весельные плоскодонки. Река будто вымерла. Лишь изредка прошмыгнет вдоль берега моторка да проплывут три-четыре за весь день сияющие космической сталью газгольдеров безлюдные самоходки с нефтью и газоконденсатом, с которыми я вежливо расходился в фарватере, отвечая на назойливый блеск биноклей в их рубках своим блеском. Рейсовое движение пассажирских судов по Нижней Волге уже несколько лет как было прекращено за нерентабельностью. Пристанские дебаркадеры исчезли, береговые лестницы и съезды к ним обезлюдели, поросли крапивой и метровым чертополохом.

Рассматривал в бинокль разбросанные по берегам деревеньки — серые избы с озерным проблеском окон, березки у палисадов, черные баньки и сараи, скамейки и завалинки, на которых по вечерам чинно сидели бабы и малые ребятишки просветленными лицами к Волге, к угасающему божьему свету вечерней зари. Я видел себя их глазами: бегущая по волнам лодочка с парусом — сахарно-белый латинский грот с косыми алыми полосами, освещенный лучами заходящего солнца, благодаря особой прозрачности воздуха видный издалека, белеющий из самой дальней дали, как вечная цитата из классика, гениальная метафора одиночества… Солнце садилось по правому борту. Слева по борту постепенно и пасмурно притемнялась, уходя в ночь, глубокая синева восточного небосклона, при взгляде на который в душе оживали какие-то древние, предвечерние, атавистические страхи — и как освобождение и надежда — охваченный чрезмерным пожаром заката запад, где лежали сваленные вповалку лилово-красно-белые облака, словно терпящие крушение далекие прекрасные миры.

В мои планы входила небольшая, на два-три дня, остановка, включающая в себя легкий отдых и знакомство с отцовской родней, о которой у меня было довольно смутное представление. Уже вечерело, когда, не доходя до Николаевска с десяток километров, пристал к пустынному мысу и разбил лагерь на краю травяного луга, густо поросшего синими шарообразными цветами, напоминающими наши васильки. Лето в том году на Нижней Волге выдалось дождливым и одновременно солнечным, с ровным чередованием дней погожих и ненастных, поэтому не успевшие выгореть под палящим южным солнцем высокие травы сочно зеленели. Кое-где прошел второй покос, что для этих мест совсем уж редкость.

Ветер на моем мысу посвистывал, гнул ковыли, волновал ветви серебристого лоха, под сенью которого я разбил свой временный дом. Палатку поставил метрах в десяти от берега, чтобы прибой не глушил. Ужин с костра — пакетный суп, чай. На противоположном берегу, в пяти километрах от меня, величаво возвышалась Уракова гора — рельефы складок и буераков были красиво заштрихованы и затемнены в лучах садящегося за Волгу солнца. Я вспоминал рассказы отца, как они мальчишками копались в береговых откосах этой горы, пытаясь отыскать наконечники стрел и копий. В этом месте весной 1237 года через Волгу переправлялись идущие на Русь орды внука Чингисхана — хана Батыя, двинувшего свои тумены во исполнение завещания деда о “покорении вселенной” на запад, к “морю франков”. “И не бе слышати от гласа, скрипения телег его, множества ревения вельблуд его и рьжания от гласа стад конь его, и бе исполнена земля Русская ратных…” До сих пор в окрестностях Ураковой горы находят мелкие изделия из бронзы и кости, оставшиеся в почве после той памятной переправы, означавшей начало и приход на наши земли великих бедствий. В распоряжении Батыя было около 150 тысяч конных воинов, хорошо вооруженных, привычных к длительным переходам, далеко превосходящих своей численностью объединенные рати половцев, русичей, аланов и булгар. Поход впервые планировался как общемонгольский. Волга в те времена была другой, но берега были такими же пологими, пригодными для форсирования и переправы на лодках и плотах больших масс конницы.

Закинув руки за голову, я лежал на берегу кверху животом, наполненным суррогатным супом, и любовался Ураковой горой. По бокам ее стелились слоистые, с каждой минутой все более напитывающиеся предзакатными красками хвосты тумана. Волга натихла, золотой вечер опустился на плес. Река лежала в своих берегах ласковая, умиротворенная. Деревья застыли, бессильно обвиснув зрелой натруженной листвой. Я тоже лежал — ласковый, умиротворенный — и смотрел на солнце, уходящее в земляную щель копилки закатов, в которую уже столько ушло и еще уйдет. Что это за чувство — древнее, затаенное, лесное — поднимается в душе, пробитой до дна стрелами угасающих вечерних лучей?.. Где-то на лугу неуверенно заскрипел козодой. С каждой минутой сгущались сумерки. Наконец забрался в свою выцветшую “памирку”, быстро застегнул за собой молнию, отсекая дорогу комарам, и зажег свечной огарок. Неяркий дрожащий круг света высветил уголок палатки, рюкзаки с моим скудным бесценным имуществом, раскрытую тетрадь, которую я покрывал косыми буквами протокириллицы, потому что огрубевшая, натруженная шкотами и веслом рука едва удерживала шариковую ручку.

Поделиться с друзьями: